Филип Рот - Она была такая хорошая
«Ну, почему они объединяются против матери и ребенка? Против семьи и любви? Против достойной, красивой жизни? Почему им нравится это безобразное существование!» — исступленно выкрикивает Люси, обращаясь к своему инфантильному мужу, к его отцу, «столпу общества» в Либерти-Сентре, к «дядюшке Джулиану», кичащемуся своим богатством и властью. Не только безволие, легкомыслие, безответственность мужчин — вначале отца, а теперь еще и мужа, — но и все уродства современной буржуазной морали, с ее приспособленчеством, продажностью, дряблостью вынуждают Люси выступить в новый крестовый поход — на сей раз навстречу собственной гибели. «Ложь опутала все! Весь мир рушится! Весь мир в огне!» — восклицает Люси, становясь на какой-то момент словно бы одной из эриний, этих мрачных ревнительниц справедливости и традиции в древнегреческой трагедии. Люси должна страдать, должна чувствовать себя одиночкой, потому что она «понимает, где истина, а где ложь, потому что она сознает и выполняет свой долг, потому что она говорит правду, потому что она не терпит предательства и вероломства»…
Последние страницы романа рисуют Люси почти в бреду, с помутившимся сознанием, подобно затравленному животному, делающему последние шаги навстречу гибели. Но и в агонии ее не оставляет навязчивая мысль, красноречивый призыв к несовершенному миру: «Пусть только каждый выполняет свой долг, делает свое дело! О если бы люди могли быть людьми!»
Но нет пророка в своем отечестве. Люси погибает, ее замерзшее тело заносит снегом, а жизнь в Либерти-Сентре и на всем Среднем Западе идет своим чередом. При всем своем стремлении к истине, к правильной, хорошей жизни Люси не хватает очень важного — терпимости, или, как еще говорят, человечности, не хватает широкого гуманистического взгляда на вещи. Отсюда и те черточки чисто женского деспотизма, который неприметно становится одной из ведущих сторон ее характера. Я есть я, а ты есть ты — постичь этот непреложный факт человеческого существования оказалось не под силу ни слабоумной Джинни, ни — в известном смысле — ее племяннице Люси. Ее частые споры с дедушкой Уиллардом, «папой Уиллом», позволяют выделить два противоположных мировоззренческих принципа, две полярные моральные позиции. «Наступит день, и правда откроется» — таково мессианское кредо Люси. «Я могу быть не согласен с вами, но всегда и везде я буду бороться насмерть за ваше право иметь собственное мнение» — вот любимая цитата Уилларда из Вольтера. Прямолинейная нетерпимость и всегдашняя готовность к компромиссу, холодный императив «так надо» и всепрощенческое «будем как все». Настойчивое менторство Люси приносит больше горя, чем радости, ее домашним, особенно матери, но и гибкий оппортунизм папы Уилла не способен служить решению сложных проблем, беспрестанно выдвигаемых жизнью…
Знал я девочку однус рыжим локоном на лбу.Когда была хорошей,она была прекрасной.Когда была плохой,она была ужасной!
Вот и пришло время для ответа на вопрос, как бы возникающий уже в названии романа Ф. Рота, созвучном нехитрым ритмам Детской английской песенки. Нет, Люси Нельсон не ангел и не демон, всем своим существом она тянется к хорошему, правильному, но при этом ей случается быть и очень плохой. Образ Люси — отражение самой жизни («величия жизни во всей ее полноте и обнаженности» — строчка из уже упоминавшейся «Озимандии» Шелли), которая никогда не бывает, не может быть абсолютно однозначной. Уловить эту тонкую диалектику бытия, представить мир в зримых формах, таким, как он есть, без наивных искажений и докучливой назидательности, — вот одна из основных целей большого реалистического искусства, достойным восприемником которого в Соединенных Штатах выступает в романе о молодых американцах, написанном молодым писателем, современный прозаик Филип Рот.
А. Мулярчик
Филип Рот
Она была такая хорошая
Часть первая
Ни богатство, ни слава, ни могущество не были мечтой его жизни. Даже счастье не манило его, а только цивилизация. Он смутно представлял, что это такое, покидая отчий дом, а вернее сказать — хижину в северных лесах штата. Единственно, что он заранее намечал, это как-нибудь добраться до Чикаго и уж там все для себя выяснить. Но одно он знал твердо — жить дикарем он не хочет. Его отец, свирепый и невежественный человек, был звероловом, потом лесорубом и под старость — ночным сторожем на железных рудниках. Мать знала только тяжелую работу и — рабская натура — не могла вообразить иной жизни. Да если бы и могла, если на самом деле она была не такой, как казалась, она все равно слишком хорошо понимала, как неосторожно говорить мужу о своих желаниях.
Одним из самых сильных впечатлений детства Уилларда стал тот неизгладимый момент, когда самая настоящая индианка племени чиппева пришла к ним в лачугу и принесла целебный корешок — пожевать его сестре Джинни, которая лежала в скарлатинном жару; Уилларду исполнилось семь, Джинни — год, а скво, как теперь уверяет Уиллард, перевалило за сотню. Измученной жаром и бредом малышке удалось выжить, хотя позже Уиллард понял отца, которому ее смерть представлялась благом. Через несколько лет им стало ясно, что бедной Джинни не под силу сосчитать, сколько будет дважды два, или назвать по порядку все дни недели. Было это следствием болезни или Джинни родилась такой, никто никогда не узнал.
Уиллард на всю жизнь запомнил равнодушную жестокость происшедшего, когда ровно ничего нельзя было сделать и все, что должно было случиться с существом, которому едва исполнился год, случилось. Смысл этого события не могли вместить его чувства, не могли охватить глаза…
Постепенно узнавая себя, уже в семь лет он открыл, что способен многого добиться от взрослых, если они увидят силу и искренность его желания и поймут, что тут дело не в прихоти, а в самой настоящей необходимости. И он не обманывался — так оно и было, правда, не дома, а в школе соседнего города Айрон-Сити. Молодой учительнице нравился живой, веселый и смышленый мальчишка. В тот вечер, когда Джинни стонала в своей кроватке, Уиллард изо всех сил пытался привлечь внимание отца, но тог продолжал орудовать ложкой. А когда наконец заговорил, то приказал поторапливаться с едой и прекратить ерзать да лупить глаза. Но Уилларду кусок не шел в горло. Он снова напрягся, снова постарался собрать в одном взгляде все чувства, которые наполняли его сердце. Он полностью отрешился от себя — ничего никогда не попросит он для себя — и остановил умоляющий взгляд на матери. Но она только отвернулась и заплакала.
Позже, когда отец вышел из хижины, а мать сложила миски в лохань, он прокрался через темную комнату в угол, где лежала Джинни. Положил руку в колыбель и, прикоснувшись к щеке девочки, почувствовал, что от нее пышет жаром, как от горячей грелки. Корешок, принесенный индианкой, он отыскал в ногах, возле пылающих пальцев. С боязливой осторожностью он сомкнул кулачок Джинни вокруг корешка, но ее пальцы разжались, как только он отпустил руку. Тогда он схватил корешок и стал совать его Джинни в рот. «Ну возьми!» — приговаривал он, будто упрашивал животное взять корм с ладони. Он старался пропихнуть корешок между деснами Джинни, когда дверь распахнулась: «Эй, ты! Не смей ее трогать! Убирайся!» Бессильный и раздавленный, он пошел к своей постели с первым — в семь лет! — ужасающим подозрением в душе, что в мире есть силы, еще более неподвластные ему, еще более далекие от его просьб и желаний, еще более равнодушные к человеческим чувствам и нуждам, чем его отец.
Джинни жила с родителями вплоть до смерти матери. Потом отец — к тому времени уже старая развалина — перебрался в комнатушку в Айрон-Сити, а Джинни отдал в дом для слабоумных в Бекстауне на северо-западе штата. Уиллард узнал об этом только через месяц. Не слушая возражений жены, он тут же вечером сел в машину и почти всю ночь провел за рулем. На другой день он вернулся с Джинни домой — но не в Чикаго, а в Либерти-Сентр, городок, что лежал в ста пятидесяти милях вниз по реке от Айрон-Сити. Когда в восемнадцать лет Уиллард решил обследовать границы цивилизованного мира, это был самый южный предел его странствий.
После войны маленький поселок Либерти-Сентр постепенно превращался в пригород Уиннисоу, с которым ему суждено было потом полностью слиться. Но когда Уиллард впервые приехал туда, моста через Слейд-Ривер, соединяющего раскинувшийся на восточном берегу Либерти-Сентр с самим городом, еще не было. Попасть в Уиннисоу можно было только паромом или глубокой зимой прямо по льду. Маленькие белые домики Либерти-Сентра прятались в тени огромных вязов и кленов, а посреди главной улицы — конечно, Бродвея — возвышалась эстрада для оркестра. Окаймленный с запада матовой гладью реки, городок на востоке раскрывался навстречу пастушеской молочной стране, которая летом 1903 года, когда Уиллард только что приехал, была такой зеленой, что напомнила ему — так он, бывало, шутил, рассказывая об этом молодым людям, — человека, объевшегося прокисшим картофельным салатом, которого он как-то видел на пикнике.