Григорий Бакланов - И тогда приходят мародеры
Из чистой благодарности шофер, может, и до кладбища довез бы его, но здесь, на окраине, так снегом завалило, не езжено, не хожено, только к обмерзшим колонкам, куда пробирались за водой, протоптаны стежки кривые.
Ворота кладбища — нараспашку. Чистой белизны снег, синеватые тени, мережка вороньих следов да черные, как огромные папахи, гнезда на голых деревьях в вышине. Тихо. Пусто. Ни души живой.
Могилу отца нашел сразу. Столбики кирпичные, когда-то обмазанные цементом, обрушены, прутья железные, соединявшие их, перебиты пулями, как по мягкому металлу, пули прошли. Могилу мамы искал долго. На том месте, где — помнил он зрительно — должна она быть, снег ровный. Рукавицами, потом голыми руками, перемазанными в машинном масле, разгребал он снег, начали, наконец, попадаться бетонные обломки: здесь где-то поблизости разорвался снаряд. С одного из обломков, на котором белел мрамор, охотничьим ножом, привезенным из Австрии (рукоятка — козья нога с шерстью, с подкованным копытцем), обколол лед и прочел половину отчества мамы и дату смерти. А умерла она за семь дней до убийства Кирова.
И, стоя над белым простором, под карканье ворон в зимнем небе, он сказал отцу и маме:
— Я вернулся.
Он еще не чувствовал так, как оно придет потом, что старшего его брата нет на свете. Он еще недалеко отошел от той черты, за которой столько осталось навечно. И не настало время думать, что же это происходило с людьми, что погнало немцев воевать на этом кладбище, а он венское кладбище брал, там тоже бой шел. От всего пока что избавляло радостное сознание. И он сказал отцу и маме, как будто они услышать могли:
— Мы победили.
Глава I
Был вечер. Света не зажигали, чтобы не напустить комаров, и в открытую балконную дверь чувствовалось свежее дыхание моря. Там, на черной лоснящейся глади, одинокий мачтовый фонарь пересекал зыбкую лунную дорогу, приблизился, исчез и снова возник с другой стороны, отдаляясь.
У Маши болела голова, к перемене погоды, должно быть. Она легла щекой к нему на колени, поджала на диване босые ноги в синих вельветовых джинсах, Лесов пощупал рукой ее ступни, они были ледяные, стянул с себя свитер, и она продела ноги в теплые его теплом рукава. Большим гребнем он расчесывал ее волосы, они потрескивали, искрились. «О, сколько в тебе электричества!..» И тихо разговаривали в темноте.
— Мужа своего я не люблю, — говорила Маша. — Я бы давно развелась, но сын любит его безумно. Для него отец — героическая личность: за свои убеждения пошел в тюрьму, в лагеря. Для мальчика, представляешь, что это? А я-то знаю, никаких убеждений не было и нет. Был способ самоутвердиться. И — поза, конечно. Он — из массовки, а хотел играть роль. И вот презирает тех, кто не сидел. А больше всего ненавидит, слышать не может имена известных диссидентов, про каждого непременно скажет какую-нибудь гадость. Я немного знаю эту среду. Люди как люди. Но узок круг, и все на виду. Есть неподкупные, святые подвижники. А другому дай власть над людьми… Не хочется говорить, искалеченная натура. Я больше всего боюсь, мальчика искалечит. Помассируй пальцами. Вот здесь, у корней волос. И виски.
В соседнем номере слышны были голоса, смех: там собралась компания. Голоса становились громче, потянуло табачным дымом: вышли на балкон курить.
— Дай сигарету, — шепотом попросила Маша. — Прикури и дай. Затянуться разок.
— Потерпишь. Голова болит, это сосуды сжало. Хочешь, прикрою дверь, чтобы не тянуло сюда?
— Не вставай, я хорошо лежу. Спокойно у тебя на коленях. Наверное, всех настоящих мужиков убило на войне. Вас, живых, можно по пальцам пересчитать. А нам досталось, что осталось. Какое-то женоподобное племя. Нет, надо расходиться.
Он осторожно массировал ее теплую голову. Маша поймала в темноте его руку, поцеловала.
— Легче? — спросил он.
— Пальцы у тебя сильные. И что-то исходит от них, я чувствую. — Она повернулась на спину, лицом к нему. — Жаль, ты не видел меня в ту пору. А я хороша была!
— Ты и сейчас — чудо!
— Нет, ты меня тогда не видал, — холодными пальцами она пригладила ему бровь. — Ах, как я бы ту роль сыграла. Ради нее я на все пошла. Подлец этот, режиссер, узнал, что я жду ребенка, — одно из двух! Мне бы не помешало, я носила легко. Но мы — крепостные. А была девочка. Она мне потом снилась, разговаривала со мной… И ведь утвердили уже, вот-вот съемки начнутся. Приходят два товарища в штатском: «Знаете, где ее муж? Знаете, за что?..». Мне потом по секрету рассказали. Слушай, не мучай, дай затянуться.
Он прикурил, дал из своих губ. И они по очереди курили в темноте.
— Ты же бросил.
— А вот, чтоб тебе меньше этой дряни вдыхать.
Он затянулся, и она спросила, глядя на засветившуюся в его пальцах сигарету:
— Что я сейчас задумала?
— Знаю.
— Знаешь? — глаза ее блестели; синие, они казались черными в темноте.
— Сказать?
— Не надо. А то не сбудется. У тебя не теснит сердце? Что-то дышать как-то… Наверное, гроза собирается над морем.
Он переложил ее голову на подушку, встал, принес коньяк, две стопки, конфеты. Маша отпивала по чуть-чуть.
— Отлегло? — спросил он спустя время.
Она смотрела мимо него глубокими черными в черных ресницах глазами, и это был взгляд тех глаз, которые он когда-то любил. Удивительно она бывает похожа временами, просто — одно лицо.
— Самое главное, они все время — вместе. Вот чего я боюсь. Мальчик нервный, с детства много болел. Я — мать, я хочу обмануться, но я показывала его рисунки, он рисует и бросает, рисует и бросает, а я собираю. Я находила под диваном, в мусорном ведре… Мне сказали: художник от бога. Понять невозможно, какими путями передается. Мой дед был известный актер, ты знаешь. Отец… В нем природа отдыхала, набирала сил. Но веселый был человек, я его любила. И вот — мальчик. Характер ни на кого не похож. А я дома — залетная птица. Мальчик все время с ним. Можешь представить, мой сын при мне умолкает. Я боюсь его влияния, я страшно боюсь, меня это преследует. Я боюсь, что в конце концов он выберет его каторжный путь. Такое передается.
Машиного мужа он видел. Современная бородка, очки. Подумалось: ряженый. И поймал себя на постыдной мысли: ему хочется видеть его таким, как будто это оправдывает. Но однажды их представили друг другу, и получилось так, что он вынужден был пожать его руку. Как ни формальны нынешние рукопожатия, есть все же древний смысл: я протягиваю тебе открытую руку, я не держу камень… Он не обманывался, не строил иллюзий: не он, так был бы кто-то другой. Были. Вот к этим «были», себе не признаваясь, он ревновал ее. Не к мужу, муж — как дождь за окном, к мужьям почему-то не ревнуют.
— А фильм, — сказала Маша, — получил первый приз в Каннах. И за меня Алка получала его. Стояла в черном до земли платье. Голые плечи, прожектора… Это раз в жизни бывает.
Три года назад в Ленинграде, зимой, в гостинице «Европейская» режиссер, собиравшийся ставить фильм по его сценарию, позвал его посмотреть возможную актрису на роль. В дальнейшем ничего из этого не получилось, ставил другой режиссер, но это — в дальнейшем. Было часов десять вечера, когда он пришел. Режиссер только что встал, брился в ванной в сиянии кафеля и зеркал, напевая в нос, массировал кремом сморщенное воспаленное лицо: за поздним обедом, по всей видимости, было выпито. Попрыскался духами, открыл рот и туда прыснул. Захлестнув на себе подтяжки, белые с красной полосой, пощелкал ими, сел в кресло зашнуровывать ботинок. Вот тут, стукнув в дверь и сразу открыв, вошла Маша. «Наигралась?» — спросил режиссер, затягивая шнурки ботинка у себя на колене. Двойной номер, откинуто одеяло на кровати, сам — в нательной рубашке, в подтяжках, и она — прямо со спектакля из театра.
Смутилась ли, увидев постороннего? Нисколько. Сняла пушистую меховую шубку, повесила — режиссер был озабочен шнурованием ботинка, — и, когда из сумрака передней вышла на свет, его в сердце толкнуло: лицо, глаза, волосы… Ирина! Только эта крупней, ярче. Цветной и черно-белый фильм. Там, в послевоенной жизни, все вспоминалось черно-белым: белый снег, темные фигуры бедно одетых людей. Как он, бывало, ждал ее на остановке трамвая. И этот запах хлеба на морозе, когда открывалась дверь булочной. Только голодный человек знает, как пахнет свежевыпеченный хлеб. А он грел для нее на груди под шинелью обсыпной калач, представляя заранее, как она будет откусывать из его руки.
«Наигралась?» — спросил режиссер, справившись, наконец со шнурками. А он ждал услышать голос. Нет, голос другой, выше, с хрипотцой. Но как похожи! У каждого человека есть двойник, он знал, а все обмирало в душе, когда они ехали по Ленинграду и режиссер, лениво полуобернувшись с переднего сиденья, что-то говорил, не сильно утруждая себя, а во тьме машины вдруг возникало в свете фонарей ее лицо.