Марина Степнова - Все рассказы
Быстро, с какой-то профессиональной, щеголеватой ловкостью забросав могилу комьями закаменевшей глины, они с достоинством взяли потный, принявший форму антуанетточкиной ладони комок денег и, пошли прочь, по-солдатски приняв на плечо текучие от солнца, ослепительные лопаты и неторопливо переговариваясь, пока не растворились, наконец, в звонко трещащем полуденном мареве, полном цикадных стонов и журчащих звонков далекого мобильного телефона — торжественные и невозмутимые, словно ангелы в огненных нимбах лопатных лезвий.
Следом за ними потянулись и все остальные — какие-то соседские старушки в низких платочках, отсыревшие от слез, безутешно молодящиеся продавщицы из бывшего маминого магазина, неведомые мужики в тесных, липнущих к спине синтетических рубахах… Все они по очереди подходили к растерянно мнущейся возле свежего холмика Антуанетточке, тискали горячими липкими руками, прижимаясь, коротко взрыдывая и обдавая ее удушливыми волнами подсыхающего пота, плохо переваренного лука и алкогольного сочувствия, пока не исчезли в раскаленной утробе автобуса, который и должен был — за самую скромную мзду — переправить всех обратно через Стикс.
У могилы осталась только одурелая от солнца, распаренная Антуанетточка и худой, обугленный дядька в нестерпимо черном, колючем, шерстяном пиджаке, на который Антуанетточке было страшно даже смотреть. Дядьку Антуанетточка не знала, точнее — просто не помнила, различая маргинальных маминых кавалеров только по заоконному свистовому переливу, а дядька все стоял, покачиваясь, на коленях у деревянного столбика с табличкой, тоненько подвывая и непрестанно вытирая огромным носовым платком глянцевое от слез резиновое лицо и раскаленную коричневую лысину.
Пойдемте, — тихо попросила его бедная Антуанетточка, и дядька быстро, как испуганная лошадь, мотнул головой, и разом потянулся к Антуанетточке всеми своими мокрыми гуттаперчевыми морщинами: «Што ж мы без Алечки-то будем делать, доча? А, доча?!» Антуанетточка молча развернулась и, отмахиваясь рукой от растерянных окликов, заковыляла, спотыкаясь о холмики и плиты — прочь, прочь, прочь от этого жуткого, жуткого, жуткого, невозможного места.
Она выбралась к людям уже ближе к вечеру — странная, тихая, до бровей занесенная тончайшей глинистой пылью удивительного, серо-смуглого, нежного оттенка — того самого, что требовала бабушка, выбирая в промтоварах Антуанетточкиного детства пудру и соглашаясь исключительно на «Рашель». Но продавали почему-то все больше крем Анго — против загара и веснушек, и сопящая Антуанетточка уводила недовольную бабушку прочь — к ароматным вратам гастронома, где под стеклянной, засиженной мухами полусферой лежало толстое полено бисквитного рулета с рыжим повидлом, и продавались хрупкие песочные корзиночки, украшенные тремя вязкими вилюшками белкового крема.
Потом бабушка умерла, и вот, мама умерла тоже.
В квартире стояла гулкая пустота — поминки справили, так и не дождавшись Антуанетточки. Антуанетточка машинально забрела на кухню, постояла там — по щиколотку в щекотном закатном солнце — глядя на гору вымытой безымянными соседками посуды, на стакан водки, прикрытый подсыхающей ржаной горбушкой, на заботливо оставленную для нее тарелку с месивом винегрета, колбасы и мутноватого свиного студня — и так же машинально пошла в комнату, которая при маме торжественно звалась «залой». Старое кресло было на месте. Бедная Антуанетточка сама запретила ссылать его на помойку. Центр мира никуда не переместился.
Антуанетточка засунула руку в щель между сиденьем и подлокотником, минуту пошарила среди крошек и закаменевших огрызков незрячими пальцами и вытащила из небытия отцовскую фотографию. «Завтра куплю тебе рамку», — пообещала она, разминая выцветшее мужское лицо непослушными пальцами, и не замечая, что все вокруг — кресло, воздух, паркет, она сама, фотография — покрыто тончайшим налетом серой кладбищенской глины.
Тем не менее, все как-то утряслось. Конечно, всегда неприятно узнавать о том, что в мире существует горгаз и счета за электричество, но Антуанетточкину действительность питали совсем другие источники — книги. Изданные, не изданные, готовящиеся к изданию, устаревшие, подписанные в печать. Скудные библиотечные полки были забыты и опустошены. Жизнь бедной Антуанетточки теперь была подчинена биению рынка отечественного книгоиздания.
К тридцати годам Антуанетточка развилась в полноценного тайного гурмана — причем ее литературные пристрастия самым причудливым образом переплелись с гастрономическими. Оказалось, что, скажем, Георгий Иванов под профитроли в шоколадном соусе — это совсем не то же самое, что Георгий Иванов с пластом ржаного хлеба и толстым розовым диском докторской колбасы. Символисты настоятельно требовали горячих слоек с ветчиной и сыром, а Дзюнъитиро Танидзаки или Ясунари Кавабата почему-то особенно хорошо шли с маленькими малосольными огурцами. И Антуанетточке казалось, что в самом хрусте бело-зеленого, пупырчатого огуречного тела заключено что-то необыкновенно изысканное, японское.
Несмотря на профитроли и прочие излишества, бедная Антуанетточка больше не толстела — словно причудливая восковая отливка, попавшая, наконец, в прохладную воду. Она как будто навек застыла в своем неопределенно личном возрасте — и из уродливого переростка превратилась в самую обычную конторскую тетку в вечной твидовой юбке и захватанных пальцами круглых очках. На нее не обращали внимания ни на работе, ни на улице — ее просто не видели, как не замечают пешеходы круглого лаконичного языка дорожных знаков или люди, не читавшие Набокова — бабочек.
Бедная Антуанетточка стала, как все. Превратилась в рядовой толпообразующий элемент. И это было, как будто умирать — заживо и в полном сознании. Или даже еще хуже. Тем не менее, она научилась испытывать нечто вроде счастья — да, счастья! — особенно, когда возвращалась по вечерам со своего молочного завода — две станции на метро, одна трамвайная остановка и потом десять минут пешком — с непременным заходом в большой супермаркет, подсвеченный изнутри, словно елочная игрушка.
В супермаркете к Антуанетточке привыкли. Она была КЛИЕНТ, то есть брала понемногу, но зато всегда самое лучшее, дорогое, и расплачивалась исключительно наличными, (а — что ни говорите — никакая пластиковая карта не сравнится с живым, грязноватым теплом реальных денег). К тому же толстые очки бедной Антуанетточки и ее же бесформенные бедра не вызывали у бедных продавщиц, вынужденных круглосуточно кипеть в собственном завистливом соку, никаких адреналиновых вспышек.
«Рокфор не очень сегодня — не советую», — как соучастнице шептали они, и Антуанетточка благодарно отдергивала пальцы от гнилостного деликатеса, насквозь проросшего благородной голубой плесенью, брала рыжеватую лепешку савойского реблошона и, словно завороженная, катила свою тележку дальше — навстречу бесконечным полкам, коробкам, шуршащим витринам. А позади нее все та же продавщица все с той же любезностью подталкивала скверный рокфор другой покупательнице — холеной и со стройными бедрами, облитыми ярким наглым платьем. И только хрупкий, едва ощутимый ледок на дне вежливой улыбки намекал на коварный подвох и грядущий хохот в прокуренной подсобке — девки, а я ведь втюхала рокфор этой рыжей козе. Ну, той, на белом мерсе. Пускай просрется, как следует, гадина!
Справа от кассы был книжный лоточек — очень, впрочем, убогий: рассыпающиеся покеты со зверскими названиями на зверских обложках, какие-то аляповатые раскраски, непременные «Протоколы сионских мудрецов». Но бедная Антуанетточка как-то разговорилась с измученной отставной филологиней, торгующей этим библиографическим вздором, и теперь под прилавком ее всегда ждало что-нибудь приятное — аппетитно похрустывающий переплетом Пруст, свежеизданная цветаевская переписка или — такое чудо, Анечка, специально для вас! — какой-нибудь «Легкий завтрак в тени некрополя».
После супермаркета оставалось только один раз — по заботливо распластавшейся зебре — перейти дорогу, и вечер, полный лакомых книг и книжных лакомств, ложился у Антуанетточкиных ног, урча и подставляя под хозяйские тапки теплый домашний живот.
И вечер этот окупал и искупал все.
Машина напрыгнула на бедную Антуаннеточку слева — толкнув в грудь резиновой волной вонючего жара — и улица, шумно кинувшись наперерез, вдруг быстро перевернулась, еще раз перевернулась и, подпрыгнув, изумленно застыла, охая и смущенно стряхивая с запачканного рукава мелкую дождевую поросль. Мигом со всех сторон натекла лужица взволнованно и безмолвно разевающих черные рты зевак, водитель, по горло погруженный в пережитый шок, никак не решался вылезти в промозглый воздух и все лихорадочно протирал изнутри залитое лобовое стекло, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь ритмичное шуршание суетливых «дворников».