Альберто Васкес-Фигероа - Айза
Каракас бугенвиллей[5], мимоз и королевских пальм, каоб[6] и фламбоянов[7] в начале бурных пятидесятых безуспешно пытался сопротивляться безудержному натиску Каракаса цемента, железа и асфальта, хотя все уже знали, что битва проиграна и спекуляция и алчность вот-вот уничтожат последние редуты романтически-прекрасного колониального прошлого.
Каракас на самом деле просыпался рано, однако в это утро еще до того, как самый деятельный из его жителей приготовился начать новый день, полный забот и хлопот, в мрачной и унылой каморке Пердомо Вглубьморя уже никто не спал: все четверо лежали, не сводя взгляда с едва различимого светлеющего прямоугольника оконца.
Аурелия, которая всегда знала, спят дети или нет, в конце концов шепотом спросила:
— В чем дело? Почему вы не спите?
Впрочем, она сознавала, что спрашивать об этом не было смысла, поскольку дети маялись от бессонницы по той же причине, что и она сама: их пугало будущее, которое представлялось им таким неопределенным, а окружающая обстановка — чужой и непонятной.
В этот час они обычно вставали, пили кофе и помогали отцу спустить лодку на воду, чтобы выйти в море на поиски пропитания. Изучали направление и силу ветра, высоту волн, напор течения и форму облаков, бегущих по небу. Радовались обещанию скорого сияющего рассвета там, за мысом Папагайо; надеялись, что красавцы меро и вкусные кабрильи с готовностью заглотят крючки и позволят втащить себя в лодку после короткой борьбы. Этот час был, вспоминалось им, самым любимым их часом.
Но теперь… Что это за час такой, вдали от Лансароте и от их мира?
В утреннем свете Каракас выглядел по-другому. Гора Авила, которая возвышалась над городом, замкнув долину с севера, стала ярко-изумрудной, как только вода, оросившая накануне вечером листья миллионов деревьев, отразила первые лучи солнца, проникшие откуда-то из-за Петаре. Воздух был чистым, словно его тщательно промыли, перед тем как вывесить просушиться на утреннем солнце, и глухой шум уличного движения, мало-помалу нараставший, громыхал не так оглушительно и назойливо, как накануне вечером. Пахло сосисками и свежеиспеченными арепами[8], и, прежде чем окончательно нырнуть в поток людей, направлявшихся вниз по улице, Асдрубаль с Себастьяном потратили половину денег, выданных им матерью, чтобы наполнить желудки, пустовавшие почти сутки, хот-догами и огромными стаканами дымящегося кофе.
— Где бы мы могли найти работу? — спросили они продавца, темно-коричневого негра, лицо которого вдоль и поперек было изборождено морщинами. — Какую угодно…
Изможденный старик, у которого почти не осталось зубов, внимательно оглядел обоих братьев, обратил внимание на широкую грудь и мощные бицепсы Асдрубаля и прошепелявил:
— Тебе нравится грузить кирпичи?
— Не нравится, но это не важно…
Негр наполнил еще один стакан кофе, отдал его какой-то нетерпеливой женщине, получил деньги и махнул рукой куда-то в конец улицы:
— Через четыре квартала отсюда будет проспект Сукре. Потом налево, еще через пять или шесть кварталов, строят огромный дом. Возможно, там требуются рабочие.
Братья поблагодарили и отправились дальше, с бумажным стаканом кофе в одной руке и сосиской — в другой, не желая терять ни минуты, чтобы оказаться на стройке в первых рядах желающих получить работу.
Работа и правда была, но только тяжелая и малооплачиваемая, поскольку, хотя город и разрастался, словно серая раковая опухоль на зеленой поверхности долины, при таком наплыве эмигрантов (в порт Ла-Гуайра что ни день прибывали все новые и новые партии) работодатели без зазрения совести пользовались тем, что все люди хотят есть.
Португальских рабочих, у большинства из которых по ту сторону Атлантики остались семьи без кормильца — а значит, им приходилось зарабатывать себе на пропитание да еще что-то посылать домой, — нанимали на сдельную работу за сущие гроши. Асдрубаль с Себастьяном быстро сообразили, что надо соглашаться на любую плату, какой бы мизерной она ни казалась, иначе место достанется кому-то другому из длинной очереди желающих, постоянно пополнявшейся за счет тех, кто приходил сюда из небольших поселков на холмах.
Проводить день напролет под палящим солнцем, когда из-за влаги и зноя невозможно дышать, восемь часов подряд таскать мешки, толкать тачки или перекидывать лопатой песок — и все это в обмен на горсть боливаров, которых едва хватает, чтобы утолить голод, заплатить за угол… да еще чтобы осталось на мзду кровопийце посреднику, согласившемуся раздобыть им удостоверения личности и вид на жительство!
— Как только мы их получим, вернемся на побережье… на море, там — наш мир.
Асдрубаль все время настаивал на необходимости покинуть Каракас, однако Аурелия колебалась, Айза, замкнувшаяся в себе с того самого момента, как они ступили на берег, была по-прежнему погружена в молчание, а Себастьян возражал:
— Ты же слышал, что сказал Монагас. На побережье нам пришлось бы голодать.
— Больше, чем здесь? — удивился Асдрубаль. — Если есть море, значит, есть и рыба, а мы умеем рыбачить. И я предпочитаю умирать от голода там, а не здесь. Посмотри, куда мы попали! Взгляни на Айзу, которая сидит взаперти, и перед глазами у нее нет ничего, кроме глухой стены! Она не может выйти на улицу, иначе к ней тут же привяжутся какие-нибудь подонки. Иногда мне кажется, что эти толпы сутенеров вполне способны подняться наверх и досаждать ей там.
Это была больная тема, и Себастьян это знал. Район был населен проститутками, пьянчугами, бродягами и бандитами, через него шастал весь городской сброд, направляясь в поселки на холме, где действовал единственный закон — насилие. Опасность подстерегала здесь всякого прохожего в любое время дня и ночи, а уж для самой младшей в семье Пердомо Вглубьморя, начиная с того момента, как она впервые вышла на улицу, окружающая обстановка таила в себе настоящую угрозу.
Ее великолепное тело, из-за которого семье уже пришлось хлебнуть столько бед, казалось, затмевало своим совершенством все вокруг. А огромные зеленые глаза, одновременно детские и проницательные, завораживали и притягивали к себе, словно магнит, которому невозможно сопротивляться.
В семнадцать лет младшая представительница семейства Вглубьморя вызывала восхищение своей совершенной красотой и при всей своей застенчивости и желании остаться незамеченной тут же оказывалась под прицелом взглядов окружающих.
Одно только появление на ближайшем рынке, даже в сопровождении матери, оборачивалось для нее неприятным приключением, поскольку к восхищенному свисту и непристойным выкрикам, которые она так ненавидела, слишком часто добавлялось преследование со стороны местной шпаны, которая была не прочь ее облапать.
Когда дело дошло до того, что какой-то мулат со зверской физиономией грубо ущипнул ее за грудь, вырвав клок из единственного платья, Айза Пердомо окончательно укрылась в мрачной каморке, которую осмеливалась покидать лишь в компании братьев.
Но, даже сидя в четырех стенах, девушка не могла чувствовать себя в безопасности, потому что в стене, как раз напротив кровати, на которой она, полуодетая (из-за духоты и чтобы не трепать одежду: другой-то у нее не было), часами шила или читала, толстяк Мауро Монагас проделал отверстие, замаскировав его выщербленным зеркалом, и, запершись в своем убогом кабинетике-спальне, он подглядывал за ней и дрочил. Отныне в этом занятии заключался весь смысл его существования.
В самом начале, когда Однорукий Монагас увидел Айзу на автовокзале, он испытал потрясение, а впервые прильнув глазом к отверстию и в косом свете, падавшем из оконца, рассмотрев обнаженное тело девушки, решил, что перед ним потустороннее существо, и толстяк ощутил, как у него перехватило дыхание.
Ему было невдомек, что он стал первым мужчиной, узревшим наготу Айзы. Он почувствовал слабость в распухших ногах, которые подгибались, отказываясь держать его огромный зад, и чуть было не грохнулся на пол — пришлось на несколько мгновений прислониться лбом к стене и ухватиться за край стола единственной рукой.
У Монагаса тут же пересохло во рту, он разинул его как можно шире, чтобы воздух проник в легкие, и принялся мастурбировать, привалившись к стене. Сперма стекала по грязным обоям с желтыми цветами, но он не обращал на это внимания. Затем бессильно плюхнулся в обшарпанное кресло, которое жалобно заскрипело под его ста тридцатью килограммами жира, и долго сидел с широко раздвинутыми ногами, с расстегнутой ширинкой, глядя в одну точку, потому что перед его глазами все еще стояла невероятная картина, которую он только что созерцал.
— Никогда не думал, что на свете существует что-то подобное! — хрипло проговорил он. — Никогда!