Никос Казандзакис - Я, грек Зорба
Становилось все светлее. Оба утра смешались. Любимое лицо моего друга — я видел его теперь более отчетливо — осталось под дождем в этом порту, неподвижное и скорбное.
Море продолжало реветь. Дверь кафе открылась, вошел моряк, приземистый, на широко расставленных ногах, с отвисшими усами. Послышались радостные голоса:
— Привет, капитан Лемони!
Я съежился в своем углу, силясь вновь сосредоточиться. Но лицо моего друга уже растворилось в струях дождя. На улице совсем посветлело, капитан Лемони достал свои янтарные четки и принялся их угрюмо перебирать. Я старался не смотреть по сторонам, ничего не слышать и удержать еще хоть немного расплывавшийся образ. Я вспомнил, как меня охватил тогда гнев, смешанный со стыдом, от того, что мой друг назвал меня бумажной крысой. С тех пор, я это хорошо помню, именно в этом слове воплотилось все мое отвращение к тому существованию, которое я вел. Так любивший жизнь, как же я мог позволить себе зарыться, причем уже давно, в этом книжном хламе, в пожелтевших бумагах! Расставаясь, мой друг раскрыл мне глаза. Мне полегчало. Зная отныне в чем мое несчастье, я смогу легче его преодолеть, оно перестало быть чем-то беспорядочным и обрело форму.
Знание источника моих бед подспудно бродило во мне, и с того времени я искал повод, чтобы забросить писанину и перейти к действию.
И вот с месяц назад я нашел такую возможность. На берегу Крита, со стороны Ливии, я арендовал старую заброшенную лигнитовую шахту, куда и направлялся сейчас, чтобы жить среди простых людей, рабочих, крестьян, подальше от породы бумажных крыс.
Я с волнением делал необходимые приготовления, связанные с отъездом, словно это путешествие имело какой-то особый смысл Я решил изменить свою жизнь. «До сих пор душа моя обращена была к тени и радовалась этому, — говорил я себе, — теперь же я поведу ее к тому сущему, ради чего стоит жить».
Наконец все было готово. Накануне моего отъезда, в бумагах, мне попалась неоконченная рукопись. Я взял ее и стал в нерешительности перелистывать. Уже около двух лет в глубине моей души трепетало одно: Будда. Я постоянно подсознательно ощущал, как это влечение все больше поглощает меня. Оно росло и давало о себе знать толчком в грудь, требуя выхода. И вот теперь у меня больше не хватило смелости подавить его. Было слишком поздно для того, чтобы прибегнуть к своего рода духовному аборту.
Пока я в нерешительности держал эту рукопись, передо мной вдруг возникла улыбка моего друга, полная иронии и нежности. «Я возьму ее! — сказал я, уязвленный. — Я ее возьму, можешь не улыбаться!»
И я тщательно, как мать грудного ребенка, завернул ее и взял с собой.
Послышался голос капитана Лемони, хриплый и низкий. Я напряг слух. Он рассказывал о сорванцах, которые во время бури вскарабкавшись на мачты натирали о них ладони.
— Мачты были липкими от смолы, и если о них потереть ладони, они начинают светиться. Однажды я подкрутил себе усы этой смолой и всю ночь сверкал, будто дьявол. В тот день, как я вам уже рассказывал, волны захлестывали палубу. Мой груз подмочило, он стал тяжелее, и судно накренилось. Я чувствовал, что мы гибнем. Но Господь Бог сжалился надо мной и наслал на судно удар грома, после чего в море сорвало створки люков вместе со всем углем, находившимся на борту. Море покрылось угольной пылью, зато судно стало легче и выровнялось. Вот так я выкарабкался из беды и на этот раз, — закончил капитан Лемони. Достав из кармана небольшой томик Данте, своего привычного спутника, и раскурив трубку, я удобно устроился, прислонившись к стене. С минуту колебался, что прочесть. О расплавленной смоле Ада, об освежающем пламени Чистилища, или же вознестись сразу на самую вершину человеческих надежд? У меня был выбор.
Я держал в руках своего маленького Данте, наслаждаясь свободой. Стихи, которые я выберу этим утром, зададут мне ритм на весь день. Я хотел было сделать это наугад, но не успел. Вздрогнув, я с беспокойством поднял голову. Не знаю почему, но мне показалось, будто два сверла впились в мой затылок; резко обернувшись, я посмотрел сквозь стеклянные двери. Сумасшедшая надежда вновь увидеть своего друга наподобие молнии пронеслась в моей голове. Я был готов к чуду. Но чуда не произошло. Высоченный, жилистый, с выпуклыми глазами незнакомец лет шестидесяти смотрел на меня, прижав лицо к стеклам двери. Под мышкой у него был небольшой плоский сверток. Но что на меня более всего произвело впечатление, так это его глаза, одновременно печальные и беспокойные, насмешливые и полные огня. По крайней мере такими они мне тогда показались.
Как только наши взгляды встретились — он словно утвердился в мысли, что я именно тот, кого он искал, — незнакомец решительно открыл дверь. Он прошел между столиками быстрым плавным шагом и остановился передо мной.
— Уезжаешь? — спросил он меня. — И куда же?
— На Крит. А что?
— Возьми меня с собой.
Я внимательно посмотрел на него. Впалые щеки, сильная челюсть, широкие скулы, вьющиеся поседевшие волосы, сверкающие глаза.
— Зачем? Для чего ты мне?
Он пожал плечами.
— Зачем? Зачем? — повторил он с пренебрежением. — Разве ничего нельзя сделать просто так? Ради собственного удовольствия? Ну, хорошо, возьми меня, скажем, поваром. Я умею варить такие супы!
Я рассмеялся. Его манеры и резкость мне нравились. Супы тоже. «Будет неплохо, — подумал я, — взять с собой этого разбитного простака на далекий уединенный берег. Супы, беседы… У него вид, словно он порядком поколесил по свету, своего рода Синдбад Мореход…
Он мне нравился.
— Что ты задумался? — спросил он, покачивая большой головой. — Взвешиваешь все за и против, не так ли? С точностью до одного грамма, разве не так? Ну же, решайся, будь смелее!
От долгого разговора с нескладным верзилой шея моя онемела. Закрыв томик Данте, я сказал:
— Садись. Выпьешь рюмку настойки? — Он сел, осторожно положив свой сверток на соседний стул.
— Шалфейную настойку? — сказал он презрительно. — Хозяин, порцию рома!
Он пил свой ром небольшими глотками, подолгу смакуя его во рту, затем позволял ему постепенно согревать нутро. «Сколько в нем чувства, — подумал я, — какой утонченный гурман».
— Что ты умеешь делать? — спросил я его.
— Я все умею: ногами, руками, головой — в общем все. Легче назвать то, чего я не умею.
— Ты где работал в последнее время?
— На одной шахте. Ты знаешь, я неплохой шахтер. В руде разбираюсь, могу отыскать жилу, проходить штольни и в шахту спуститься — словом, ничего не боюсь. Я хорошо работал, был мастером, не мне жаловаться. Да вот, дьявол попутал. В прошлую субботу я был слегка под градусом и, недолго думая, пошел к хозяину, который приехал в тот день с проверкой, ну я ему и надавал по физиономии.
— Избил? За что же? Что он тебе сделал?
— Мне? Ничего! Совсем ничего, я тебе говорю! Да я и видел-то в первый раз этого человека. Он нам даже раздавал сигареты, черт бы его побрал.
— Ну и что же?
— Опять ты со своими вопросами! Да мне просто взбрело в голову, просто так, старина. Ты знаешь историю про мельничиху? Вот и скажи, разбирается ли ее зад в орфографии? Зад мельничихи — это и есть человеческий разум.
Мне известно много определений человеческого разума, но это показалось мне наиболее выразительным и особенно понравилось. Я смотрел на своего нового товарища с живым интересом. Лицо его было покрыто морщинами и оспинами, словно изъеденное дождем и ветром. Несколько лет тому назад другое лицо произвело на меня такое же впечатление старого изрезанного дерева: лицо Панаита Истрати.
— А что у тебя в свертке? Еда? Одежда, инструменты?
Мой новый товарищ пожал плечами и рассмеялся.
— С твоего позволения, ты мне кажешься очень умным, — сказал он, погладив сверток длинными крепкими пальцами. — Нет. Это сантури.
— Сантури? Ты играешь на сантури?!
— Когда у меня ни гроша, я хожу по кабачкам, играя на сантури. Пою старые песни клефтов Македонии, а потом собираю милостыню вот в эту шапку, и она наполняется медяками.
— Тебя как звать?
— Алексис Зорба. Иногда для смеха меня зовут телеграфный столб: я длинный, а голова у меня плоская как лепешка. Пусть говорят, что хотят. Еще меня называют пустозвоном — было время, когда я торговал жареными тыквенными семечками. Зовут меня также и парша: куда бы я ни попал, всюду оставлю после себя опустошение. Есть у меня и другие прозвища, но о них в следующий раз.
— А как ты выучился играть на сантури?
— Мне было двадцать лет. Во время сельского праздника, там, у себя, у подножия Олимпа, я впервые услышал сантури. У меня дух захватило. Три дня я не мог ни есть ни спать. «Что с тобой?» — спросил меня однажды вечером отец. «Я хочу научиться играть на сантури!»
— «Тебе не стыдно? Ты что — бродячий цыган? Ты хочешь стать музыкантом?»