Алексей Слаповский - Анкета. Общедоступный песенник
Тем не менее, что-то странное — я потом понял — что — побудило меня утром следующего дня после разговора с Надеждой обратиться к Курихарову с вопросом, приостановив его на лестничной площадке:
— А скажите, нельзя ли, например, мне поступить в органы внутренних дел, если я имею такое желание?
— Желание имеют все, — уверенно ответил Курихаров. — Иди в вохру!
— То есть?
— Вневедомственная охрана.
— Сторожем? Нет, я интересуюсь более серьезной работой. Не обязательно оперативной или следовательской, но — мало ли…
— Вообще-то у нас сейчас опять набор из гражданских. Расширяем кадры, — ответил Курихаров почти по-доброму, довольный, что он причастен к важным делам и может дать о них сведения любому недоумку, а недоумок — это всякий, кто не причастен к известным Курихарову важным делам.
— Тебе сколько лет? — спросил он.
— Тридцать девять.
— Сейчас сойдет. А раньше только до тридцати пяти. Образование?
— Среднее специальное. Закончил культпросветучилище.
— О! Нам как раз в клуб человек нужен! И в детприемник тоже. Им тоже культура нужна — на баяне там сыграть. Умеешь на баяне? А потом, если проявишь себя, могут и на ответственную работу взять. Здоровье нормальное?
— Никаких проблем.
— Это все говорят! Анкету ты когда-нибудь проходил?
— Нет.
— Тогда засыпешься. Анкета такая, что… Я сам еле-еле. То есть, сволочи, запутали, вопросов понаписали, если бы не кореш, я бы провалился бы. И все вопросы с подвывертом, понял, нет? Эту анкету из десяти один проходит! — сказал в запальчивости неправду Курихаров и, глянув на меня, понял, что я понял, что он сказал неправду, и рассердился. — А ты думал — шуточки? Сволочи, триста с лишним вопросов, на права автомобильные сдать и то легче, хотя ты по нынешним правилам хрен сдашь вообще! Они так и составлены, чтоб никто не сдал. Если б не кореш! Он мне заранее анкетку принес, заранее сказал, где как отвечать. Они же запутывают, сволочи! Это не анкета, а гестапо, понял? ЦРУ, понял? КГБ, понял?
Он очень раскипятился, гнев на анкету, которая напугала его и доставила столько трудностей, до сих пор, видимо, жег его сердце, не успокаивало даже то, что он успешно преодолел все препоны.
— Говорят: менты тупые! А ты ответь на эту анкету, я посмотрю, тупой ты, сволочь, или острый! Ты ответь! Триста с лишним вопросов — и все с подкладкой, сволочи! Со мной кандидат наук поступал, сволочь, от нищих харчей бросил преподаваловку, в милицию захотел, гордый был, говорил научно — и что ты думаешь? Зарезали! По анкете зарезали, понял, нет? Концентрированной личностью назвали его, сам жаловался! Ну, то есть, как в очко, — перебор. Лишние извилины в голове, ему не в милиции, а на Алтынке место, — назвал Курихаров адрес психиатрической лечебницы, находящейся на Алтынной горе, на окраине Саратова.
— Но, между прочим, — сказал он, — я бы эту анкету везде применял. Кто прошел — пусть живет и работает, а кто нет — сразу в зону. Нет, серьезно. Зачем дожидаться от него уголовщины, ясно же — не сегодня, завтра все равно сядет. Так лучше его сразу посадить. Вот вам и профилактика преступности! — обратился Курихаров к молчаливым квартирным дверям, доказывая им, что он не просто исполнитель милицейского долга, а милиционер новой формации — мыслящий и предлагающий.
И пошел по лестнице вниз. На службу.
— Так как же?! — окликнул я его.
— Что?
— Ну, насчет работы. Куда обратиться?
— Считай, что обратился. Мы соседи или нет? — напомнил мне Курихаров общечеловеческие ценности. — Но анкету ты сам не пройдешь. Вот я тебе ее приволоку, изучишь — и вперед!
— Спасибо.
Заинтригованный донельзя, ждал я эту анкету. Чтобы занять себя, написал пять писем женщинам из объявлений, поскольку заканчивались эти объявления однотипно: «Отвечу на письмо с фотографией». Фотографии у меня были — снимался лет пять назад на какой-то документ. Маленькие фотографии, пять на шесть, с них глядит скучно и прямо заурядный мужчина с тихими глазами. Письма я мог бы составить такие, чтобы ни одной женщине не захотелось иметь со мной дело, но это значило бы обмануть сестру. Разукрашивать свои достоинства я тоже не собирался. Поэтому написал всем одно и то же, сухо и информативно: «Меня зовут Антон Петрович Каялов, мне тридцать девять лет, рост 1 м 76 см, образование — культпросветучилище, работал в учреждениях культуры, в данный момент перехожу на службу в органы внутренних дел. Не пью, не курю, увлекаюсь составлением кроссвордов. Желал бы познакомиться лично». И все.
Сходил на почту, купил конверты и отправил письма, и вернулся домой. На досуге думал, что велик все-таки запас доброты в людях. Тот же Курихаров вполне мог бы вместо уважения к моей просьбе послать меня туда, куца ему свойственно посылать жену и сына — и всех, кто подвернется под пьяный язык. Ведь причины обижаться на меня у него были.
Он въехал в наш дом полтора года назад, поселился в соседней квартире, за тонкой стенкой типового звукопрозрачного нашего жилья. И я в первый же вечер услышал его стиль общения с женой и сыном. Слышала и сестра. Через неделю, увидев, что сестра, побледневшая от застенных выражений, решительно направляется к двери, я опередил ее.
— Ты только осторожно, — сказала Надежда.
— Конечно.
Я позвонил.
Вышел Курихаров. По летнему времени — в трусах и майке. Он прислонился к косяку и аритмично покачивал головой.
— Послушайте, — сказал я. — С одной стороны, я не имею ни морального, ни юридического права вмешиваться в вашу личную жизнь. С другой стороны, ваша личная жизнь как бы вышла за рамки вашей личной жизни и тем самым сделалась подлежимой обсуждению. Ваше право считать, что ваша жена будет больше любить вас, если называть ее, извините, сукой и даже, судя по звукам, ударять ее по спине или плечам, а может даже и по лицу. Ваше право считать, что сын будет больше уважать вас, когда вы называете его ленивым ублюдком и заставляете в наказание семьдесят три раза пролезать под обеденным столом туда и обратно. Это, повторяю, ваше личное дело. Но есть вещи, которые уже не могут считаться вашим личным делом. Например, моя племянница, скромно воспитанная девочка, вовсе не обязана слушать слова, от которых она краснеет в душе, а лицом она не краснеет, стесняясь нас и не показывая вида, что слышит эти слова, хотя не слышать их невозможно. Далее. Моя сестра после трудовой смены, а смена у нее бывает и в воскресные дни, имеет право на отдых, на покой и тишину, покоя же и тишины нет по причинам, о которых излишне вам напоминать, так как вы и сами должны о них догадываться. И это только лишь аспекты, так сказать, частного порядка. Есть нечто и общее. Вы — милиционер. То есть, ваша должностная обязанность бороться как раз с такими явлениями, какие, однако, вы сами и демонстрируете. Вы тогда уж решите вопрос — сопрягается ли ваше личное поведение с нахождением в рядах милиции и не следует ли вам покинуть эти ряды, или признайтесь тогда в лицемерии, в двоедушии! Помните при этом, что народ у нас мгновенно обобщает единичный факт и, видя вас в таком виде, он моментально переносит свои выводы на всю милицию, понимаете? То есть, вы не только себе наносите моральный ущерб, но и тем самым рядам, в которых находитесь, и людям, которые начинают плохо думать об этих рядах, а ведь им для душевного спокойствия необходимо на что-то надеяться, во что-то верить! Понимаете?
Курихаров все поматывал головой — и, кажется, ничего не понимал, а потом вдруг начал как-то особенно, с лукавым многообещающим видом оглядываться, словно оставил там, в квартире, какой-то важный аргумент против всех моих слов. Дослушав до конца и ничего не ответив, он оттолкнулся от косяка — и вернулся через минут десять во всеоружии этого самого аргумента — то есть в полной форме и даже в фуражке с кокардой.
— Так, — сказал он официально и требовательно. — По какому вопросу? Я спрашиваю. По какому вопросу? Я спрашиваю! Будем говорить или будем молчать? Я спрашиваю! Будем говорить здесь или в отделении? Я спрашиваю!
— А я отвечаю! — раздался за моей спиной уверенный голос сестры. — Если вы не прекратите орать на весь дом в пьяном состоянии, я вызову милицию — не из райотдела, а железнодорожную, вокзальную — и она тебя, голубчика…
Сестра знала (зная иногда в жизни удивительные, непостижимые для меня вещи!), что у железнодорожной и городской милиции — тайная, если не вражда, то неприязнь. Но — просчиталась в своем знании.
— Меня? — изумился Курихаров. — Зови! Хоть вокзальную, хоть шмокзальную! Зови, дура!
Курихаров, конечно, не подозревал, что сестру мою нельзя оскорблять — даже таким относительно нейтральным словом. Ее нельзя оскорблять. Она призналась как-то мне, что, когда ее обзывают, у нее тут же появляется ощущение закипания крови во всем теле, она почти теряет сознание, — и, бывало, в девичестве натурально падала в обморок, но потом стала справляться, ибо если не справляться, то всю жизнь проживешь в обморочном состоянии — учитывая лексическую атмосферу, в которой мы живем с детства и продолжаем жить. Все продавщицы окрестных магазинов знают эту особенность Надежды — и стерегутся, все уличные наши пьяницы знают, знают, конечно, и на работе — и хорошо помнят, как восемнадцать лет назад начальник трампарка назвал ее по селекторной связи — то есть слышимой другими людьми — шалашовкой. То есть как бы не ее лично, просто вышла какая-то — не по ее вине — путаница с выходом дополнительных трамваев на один маршрут вместо другого, вот начальник и заорал: «Это какая там шалашовка пустила пятнадцатый номер на первый?» Надежда кликнула сотрудницу, доверила ей свое рабочее место и пошла из диспетчерской в здание управления к начальнику, а тот уж сам поспешал по двору, спотыкаясь о рельсы. Надежда встала на его пути с кипящей кровью и спросила: