Генрих Бёлль - И не сказал ни единого слова...
Через полчаса я уже очутился на другом конце города и, стоя перед квартирой своего старого школьного товарища, нажимал на кнопку звонка. Я не был у него больше года, и когда занавеска на крохотном глазке в дверях отодвинулась, я заметил, что белое жирное лицо моего товарища выразило смятение. Но пока он открывал мне дверь, его лицо успело принять совсем иное выражение. Войдя в переднюю, я обратил внимание на клубы пара, которые пробивались из ванны, услышал детский писк и резкий голос его жены, прокричавшей:
— Кто пришел?
С полчаса я просидел в его комнате, обставленной мебелью с зеленоватой обивкой, где пахло камфарой; мы говорили о разных разностях и курили; и когда он начал вспоминать школу, его лицо чуточку посветлело, зато мне стало скучно.
Выпустив струю табачного дыма прямо ему в лицо, я в упор спросил:
— Не одолжишь ли ты мне денег?
Мой вопрос отнюдь не поразил его; он стал рассказывать о предстоящих платежах за радиоприемник, за кухонный буфет и тахту, купленные в рассрочку, и о новом зимнем пальто для жены, а потом переменил тему и снова начал вспоминать школу. Я слушал его, и меня охватило странное призрачное чувство — мне казалось, будто он рассказывает о том, что происходило две тысячи лет назад; мысленно я представил себе всех нас в эти сумрачные доисторические времена: как мы ругались с швейцаром, бросали губками в доску; вспомнил, как мы курили в уборной, и мне казалось, будто это происходило в глубокой древности. Все было таким далеким и чужим, что я сам испугался, встал и сказал:
— Ну, тогда извини… — и попрощался с ним.
Когда мы опять шли по коридору, его лицо снова стало угрюмым, а из ванной, как и раньше, раздался резкий голос жены, что-то прокричавшей ему, — что именно, я не понял; в ответ он прорычал несколько слов, которые звучали приблизительно так:
— Оставь, пожалуйста.
Дверь закрылась, и, выйдя на грязную лестницу, я обернулся и заметил, что он раздвинул занавеску и смотрит мне вслед через крошечный глазок.
Я медленно отправился пешком в город. Опять пошел мелкий дождик, пахло гнилью и сыростью, и газовые фонари на улицах уже зажглись. По дороге я выпил в пивной рюмку водки, наблюдая за каким-то человеком, стоявшим у музыкального автомата и бросавшим в него монетку за монеткой, чтобы послушать модные песенки. Затянувшись, я выпустил струю дыма через стойку и посмотрел в серьезное лицо хозяйки, над которой, как мне показалось, висело проклятье. Расплатившись, я пошел дальше.
На тротуары стекали мутные потоки дождевой воды желтоватого или коричневатого цвета из развалин разрушенных домов, а когда я проходил под строительными лесами, на мое пальто закапала известка.
Я вошел в доминиканскую церковь и попытался помолиться.
В церкви было темно, и около исповедален стояли небольшие группки людей — мужчины, женщины и дети. На алтаре горели две свечи, горели также красная неугасимая лампада и крохотные лампочки в исповедальнях. И хотя я замерз, но пробыл в церкви почти целый час. Из исповедален доносилось смиренное бормотание; когда кто-нибудь выходил оттуда и шел в средний придел, закрывая лицо руками, люди придвигались ближе. Я увидел накаленные докрасна проволочки рефлектора, когда один из священников, открыв на секунду дверь исповедальни, посмотрел, сколько еще людей ожидало исповеди; его лицо выразило разочарование, так как народу было много — человек десять, он пошел обратно в исповедальню, и я услышал, что он выключил рефлектор; смиренное бормотание возобновилось.
Перед моими глазами опять прошли лица всех тех людей, которых я видел сегодня после полудня: вначале лицо девушки из сберегательной кассы, оторвавшей мне полоску клейкой бумаги; потом розовое лицо кельнерши из сосисочной; мое собственное лицо с раскрытым ртом, в котором исчезали кусочки колбасы, и потрепанный берет у меня на голове; я увидел лицо Вагнера, потом мягкое и в то же время грубое лицо служанки Бейземов и лицо Альфонса Бейзема младшего, которому я внушал правила действий с дробями; увидел девочку на кухне, где пахло уксусом, и после этого — грязный вокзал в Виннице, забитый ржавыми тракторами, — вокзал, на котором погиб ее отец; увидел мать девочки — ее худое лицо и большие, совсем желтые глаза; увидел Бюклера и другого школьного товарища и красное лицо человека, который стоял в пивной у автомата.
Я встал, потому что совсем продрог, обмакнул пальцы в чашу со святой водой у дверей, перекрестился и вышел на Бойненштрассе. Завернув в пивную Бетцнера, я уселся за маленький столик рядом с музыкальным автоматом и теперь понял, что все время, начиная с момента, когда я вынул из конверта бумажку в десять марок, мои помыслы были устремлены к этой маленькой пивной Бетцнера. Бросив свой берет на вешалку, я повернулся к стойке и крикнул: — Стаканчик водки, да побольше! — расстегнул пальто и вытащил из карманов пиджака несколько мелких монеток. Одну монетку я бросил в отверстие автомата, нажал кнопку и увидел, как запрыгали серебряные шарики в канале автомата; в правую руку я взял стакан водки, которую принес мне Бетцнер, а сам продолжал следить за автоматом; один из шариков проскочил на игровое поле, и я услышал мелодию, зазвучавшую от прикосновения шарика к контактам. Сунув руку поглубже в карман, я обнаружил монету в пять марок, о которой уже почти успел забыть; ее одолжил мне мой сменщик.
Низко склонившись над автоматом, я следил за игрой серебряных шариков и прислушивался к их мелодии; и тут я услышал, как Бетцнер тихо сказал какому-то человеку У стойки:
— Вот так и будет стоять, пока у него не останется ни гроша в кармане.
II
Я без конца пересчитываю деньги, которые прислал мне Фред: темно-зеленые, светло-зеленые и синие бумажки с изображениями крестьянок, несущих колосья, полногрудых женщин, символизирующих торговлю или виноделие, человека, прикрытого складками мантии исторического героя, который держит в руках колесо и молот и, по-видимому, должен символизировать ремесло. Рядом с ним — скучная девица, прижимающая к своей груди миниатюрное изображение банка; у ее ног лежит свиток бумаги и циркуль архитектора. Посередине зеленой бумажки изображен отвратительного вида мертвец, который держит в правой руке весы и смотрит своими мертвыми глазами куда-то вдаль, мимо меня. Уродливый орнамент обрамляет эти бесценные бумажки, на каждом углу напечатаны цифры — соответственно их стоимости; а на монетах вытиснены дубовые листья, колосья, виноградные лозы и скрещенные молоты, на оборотной стороне монет выгравировано устрашающее изображение орла, который распростер свои крылья, готовясь куда-то полететь и кого-то завоевать.
Пока я перебираю каждую бумажку в отдельности, сортирую их и раскладываю по кучкам монеты, дети наблюдают за мной. Эти деньги — жалованье моего мужа, работающего телефонистом в одном церковном учреждении, — всего здесь триста двадцать марок и восемьдесят три пфеннига. Я откладываю одну бумажку для уплаты за квартиру, а потом еще одну — за газ и свет и еще — для больничной кассы; потом отсчитываю деньги, которые задолжала булочнику, и окончательно убеждаюсь, что мне осталось всего двести сорок марок. Фред приложил записку, где говорится, что он взял себе десять марок и вернет их завтра. Но он пропьет их.
Дети наблюдают за мной. Лица у них серьезные и смирные; но я приготовила для них сюрприз: сегодня я разрешу им играть в парадном. Франке уехали до следующей недели на съезд католического союза женщин. Зелбштейны, которые живут под нами, пробудут еще две недели в отпуску, а Хопфов — они снимают соседнюю комнату, отделенную от нас только туфовой стеной, — Хопфов нечего спрашивать. Итак, дети могут играть в парадном, и для них это так ценно, что просто трудно себе представить.
— Деньги прислал отец?
— Да, — ответила я.
— Он все еще болен?
— Да!.. Сегодня вы можете поиграть в парадном, но только смотрите не разбейте ничего и будьте поосторожней с обоями.
И я счастлива вдвойне — и тем, что доставила детям радость, и тем, что освободилась от них на время субботней уборки.
В парадном все еще пахнет уксусом, хотя у фрау Франке уже заготовлено, по-моему, триста банок с маринадами. От запаха горячего уксуса, не говоря уже о запахе разваренных фруктов и овощей, желчь Фреда начинает бунтовать. Все двери заперты, и на вешалке ничего нет, кроме старой шляпы, которую герр Франке надевает, когда идет в погреб. Новые обои доходят до дверей нашей комнаты, а новая покраска — до середины дверного проема, который ведет в нашу квартиру — одну-единственную комнату, от которой мы отделили фанерной перегородкой небольшую каморку, где спит малыш и куда мы сваливаем всякий хлам. Зато у Франке целых четыре комнаты: кухня, гостиная, спальня и еще кабинет, в котором фрау Франке принимает своих многочисленных посетителей и посетительниц. Не знаю, во скольких комитетах она состоит и во скольких комиссиях участвует, а ее «ферейны» меня и вовсе не интересуют. Знаю только, что церковные власти подтвердили, что ей настоятельно необходимо это помещение, то самое помещение, которое хоть и не осчастливило бы нас, но по крайней мере дало бы возможность сохранить наш брак.