Глазами ребёнка. Антология русского рассказа второй половины ХХ века с пояснениями Олега Лекманова и Михаила Свердлова - Распутин Валентин Григорьевич
Появился инвалид; лицо, шея и волосы его были мокрыми, и он каждый раз отфыркивался, точно всё ещё находился под краном.
– Граждане, – сказал он, – отцы и матери, надо довезти пацана… Меня пацан, граждане, боится… – Инвалид зубами расстегнул ремешок часов и положил их на столик.
– Довезёшь, проводник, папаша? Денег нет… Пропился я, папаша… – Он вытащил из кармана портсигар, вытряхнул прямо на пол остатки капусты и положил портсигар на столик, рядом с часами.
– Вещь… Целый литр давали. – Потом вытащил из кармана зажигалку, складной нож, фонарик, потом подумал, расстегнул бушлат и принялся разматывать тёплый, ворсистый шарф.
– Шерсть, – сказал он.
– Да ты что, – сказал проводник и придвинул всё лежавшее на столике назад к инвалиду, – ты брось мотать… Довезём, чего там…
А толстая женщина взяла портсигар и сказала:
– Он его всё равно пропьёт. Лучше уж мальцу еды наменять, скоро станция узловая…
Инвалид посмотрел на неё, качнулся и вдруг обхватил единственной рукой за талию и поцеловал в обвисшую щеку.
– Как из винной бочки, – сказала толстая женщина и оттолкнула его, но не обозлилась, а, наоборот, улыбнулась и кокетливо поправила волосы.
Инвалид провёл рукавом по глазам, обернулся и подмигнул мальчику.
– Ничего, – сказал он, – ничего, парень, не робей. – И пошёл по проходу.
Горенштейн сознательно не описывает реакцию мальчика на все эти события, но именно после только что приведённой сцены главный герой впервые в рассказе адекватно ведёт себя по отношению к внешнему, прежде непонятному для него, миру. Среди “одинаковых лиц” он различает одно, особенно несчастное, лицо того самого смешного старика, которого “дядя” “толкнул в глубину прохода”. Проснувшись ночью, мальчик видит, как голодный старик крадёт хлеб у одной из попутчиц, и делится с ним куском пирога[36]:
Старик осторожно распрямился, покачивая головой, и переложил хлеб из ладони в задний карман брюк. Он всё время, не мигая, смотрел на мальчика, и мальчик приподнялся на локтях, отломил угол от пирога, оставленного инвалидом, и протянул старику. Старик взял и сразу проглотил. Мальчик снова отломил снизу, где не было повидла, и старик так же быстро взял и проглотил. Мальчик отдал старику по кусочку всю нижнюю часть пирога, а верхнюю, с повидлом и печеными хрустящими колбасками, оставил себе.
Огромная важность этого, безо всякого пафоса описанного поступка, подчёркивается тем, что сразу после того, как он совершён, в рассказе меняется точка зрения на окружающую действительность:
Старик стоял, морща лоб и что-то припоминая, а затем пошёл вдоль вагона, мимо храпящих полок, мимо спящих, сидя и полулёжа, людей, до тамбура, где на узлах тоже лежали какие-то люди.
– Неужели это никогда не кончится? – тихо сказал старик и пошёл назад.
Он стоял у полки мальчика и смотрел, как мальчик спит.
Мальчик спал, лёжа на распотрошённом узле и положив щёку на голенища фетровых женских бот. Рукава его свитера были закатаны, а ботинки расшнурованы.
Если раньше читатель смотрел на мир глазами мальчика, то теперь эстафета передаётся старику, а мальчик впервые показан со стороны[37]. Очень страшной ценой он усвоил важнейший жизненный урок: не все люди одинаковые, многие из них хорошие, и лишь некоторые плохие. Пытаясь различить хороших и плохих, своих и чужих, не следует доверять внешним приметам (приятный и знакомый запах от кожаного пальто). Страшный инвалид, толстая женщина, грубая медсестра, строгий врач совокупно образуют ту силу добра, которая спасает мальчика от гибели. Каждый из перечисленных персонажей травмирован войной (инвалид в буквальном смысле), но это в итоге не мешает им, передавая мальчика по эстафете, поместить его в ту точку, где он оказывается в безопасности.
Поэтому мрачный рассказ “Дом с башенкой” обрывается если не на оптимистической, то, по крайней мере, на обнадёживающей ноте: “Ранним утром кто-то открыл дверь в тамбур, холодный воздух разбудил мальчика, и он ещё некоторое время лежал и улыбался…”
Андрей Битов
Но-га
Г. Горбовскому
Ну, Заяц, ты идёшь с нами или не идёшь?..
Второклассник Зайцев колебался.
Сегодня папин день рождения, и мама сказала: “Как придёшь из школы, сразу садись за уроки, потом приберись и всё сделай очень хорошо до того, как папа вернётся с работы. Это будет лучший подарок”.
День рождения отца – это Зайцев понимал. Но перед ним, серьёзные, сомкнутые, стояли ребята, молча ждали и словно испытывали его.
…Уже три месяца – как вернулся из эвакуации и пошёл в школу – Зайцев выходил со всеми после уроков, и все разделялись на группы и расходились группами, а эти двое всегда шли в сторону, в которую не ходил никто, а Зайцев оставался один и шёл один. Портфель становился тяжёлым и чужим, и Зайцеву было тоскливо.
Он всегда ждал дружбы, и она не удавалась, как-то он не был нужен, а в его возрасте это уже стало важнее всего. Надо было что-то предпринять, и Зайцев выбрал этих двух. Он старался им услужить, заискивал, отдавал им свой завтрак и папиросы. Они пожимали плечами и равнодушно забирали дары. Зайцев терпел.
И вот сегодня они долго шептались вдвоём в раздевалке, а он стоял в сторонке и с безразличным видом стукал себя портфелем по коленкам. Сердце колотилось. Зайцев не помнил и не думал в тот момент ни о чём – только ждал.
В подвале раздевалки пахло сыростью и стояла большая лужа. Раздевалка была недавно бомбоубежищем. Кто-то, проходя, выбил у Зайцева портфель, и портфель упал в лужу. Пока Зайцев понял, что произошло, обидчика уже не было. Зайцев оттирал портфель, глотая обиду, мысленно убивал противника с одного удара в висок, когда услышал:
– Ну что ж, мы тебя берём, Заяц.
Обида исчезла, и что-то запрыгало внутри от радости. И тут же, тенью, – воспоминание о доме и об этом дне рождения. Он вспомнил и остановился у подъезда школы. А те двое прошли вперёд и тоже остановились, выжидая…
– Ну, Заяц, ты идёшь с нами или не идёшь?
И они, серьёзные, сомкнутые, повернулись и пошли. И он снова был оттеснён, как в игре, как в столовой, как в раздевалке, как… он всегда был так несчастлив от этого! Какими ловкими и смелыми казались ему все, кроме него… Как он завидовал и как ненавидел себя. Сегодня была первая надежда на то, что с этим могло быть покончено. Завтра уже ничего не может быть. И надо же, чтобы всё так совпало! Что стоило отцу родиться завтра?..
А они шли, удалялись, и Зайцева уже не существовало для них…
И он нагнал их.
…Теперь они шли вместе, но он шёл последним. Снег забивался в ботинки и там таял, а его папины кальсоны опять развязались, и их отяжелевшие тесёмки попадали под ботинки. Зайцев спотыкался, но остановиться и перевязать не мог, потому что не хотел и даже боялся отстать. От радости и возбуждения ему всё ещё спирало горло. Они шли между неровными снежными кучами, из которых выглядывали битый кирпич, штукатурка и щепы. Первый обернулся и сказал:
– Тут был дом, и в нём жил вампир. Не знаешь?
– Не-ет, – протянул Зайцев и стал вглядываться в кирпич, но там ничего не было, кирпич был красный и серый.
– Он пил кровь, – сказал первый.
Зайцев наступил на тесёмку кальсон, и она оборвалась.
Они пролезли под колючей проволокой. За ней был сад. Тут не было мусора, был ровный снег, и редкие, отдельные, стояли старые деревья. А Зайцев никогда и не слышал, что в нескольких шагах от школы и её двора, за кучами, был сад, чистый белоснежный сад, с чёрными деревьями. И прошли-то они совсем немного, но уже не было видно куч и проволоки тоже видно не было. Вокруг, редкие, стояли деревья, всё было белым, и снег, и небо, небо было в двух шагах, вокруг. Нигде не было краёв и границ, и было очень тихо. Они тихо проваливались в снег, трое, гуськом. И тихо отлетал ото рта пар, такой же белый, как небо. Было тепло и сыро.