Катрин Панколь - Я была первой
Утром он кладет мне руку на плечо, придвигается своим огромным телом поближе к моему и шепчет примиряюще:
– Я больше так не буду…
– Прошу тебя…. Когда ты так разговариваешь, мне кажется, что ты ненавидишь этих женщин, что ты вообще ненавидишь женщин.
Он смотрит на меня как ребенок, проснувшийся посреди ночного кошмара. Я обнимаю его, укачиваю, утешаю, и он сразу успокаивается. Он недоумевает, как это он мог так забыться. Должно быть, тому виной неведомые зловредные силы.
А иногда…
Иногда он аккуратно смачивает указательный палец розовым кончиком языка и медленно проводит им по бровям, повторяя изгиб дуги, приоткрывая рот, высунув от усердия язык и согнув мизинец как дурная старуха, которая наводит красоту. Я взрагиваю и отвожу взгляд. Я не хочу видеть его дурной старухой…
Иногда…
Иногда за столом он отнимает у меня нож и вилку и приказывает: открой рот, молчи и жуй, пока я не засуну тебе следующую вилку. Ты мой ребеночек, мой единственный ребеночек, ты должна во всем меня слушаться. Он неотрывно смотрит на меня, так что глаза вылезают из орбит, расплываются грозной черной лавой, и мне вдруг становится страшно, так страшно, что я выпускаю из рук нож с вилкой и покорно открываю рот…
Иногда…
Иногда, когда мы занимаемся любовью и бросаем в бой всю бронетехнику, стремясь напугать, ранить, зажать противника и обратить его в бегство, он вдруг плюет мне в лицо, оскорбляет, обзывает последними словами, теми, что можно услышать только в воинственном мраке ночей, которые невозможно повторить при дневном свете. Он трясется как в лихорадке, гримасничает, кажется, что в него вселился сам дьявол, с таким остервенением он гарцует на моем теле, осыпая ударами мои губы, грудь, живот, и когда сладкая пытка подходит к концу, бесконечное блаженство проступает в его чертах. Волна напряжения схлынула, его глаза теплеют, губы расслабляются, он опускает плечи.
Наконец-то мы квиты.
Он с религиозным трепетом покрывает поцелуями мое раскрытое тело, благоговейно склонившись над ним, как над старинной иконой в заброшенной часовне. Его поцелуи – награда за мою доступность, безусловную, безграничную, за то, что я прощаю ему былые прегрешения…
Я вытираю лицо, накрываю свое безжизненное тело измятой белой простыней и неожиданно понимаю, что эта жестокость предназначается не мне, что она пришла из его туманного прошлого, в котором я все-таки надеюсь разобраться.
Кто была та женщина, причинившая ему столько страданий? Что между ними произошло? Что за призрак преследует его неотступно, бесконечно толкая на месть?
Между тем враг затаился и ждет.
Он все видит, примечает, наблюдает и готовит свой приговор. – Этот человек – ненормальный, – говорит мне враг, – совершенно ненормальный. Он порочный, испорченный. Это совсем не тот, кто тебе нужен.
– Зря стараешься, – шепотом парирую я, – на этот раз я тебе так просто не дамся. Я ведь тоже иногда издеваюсь над другими людьми, копирую голос, походку. Я тоже порою веду себя как бесстыдная куртизанка, нашептываю всякие непристойности, чтобы подхлестнуть желание, соучаствую в создании запретного мира, основа которого – преступление, наказание и искупление. Физическая близость для того и существует, чтобы люди могли расслабиться, избавиться от грязи и родиться заново, выйти из игры чистыми будто новенькая монета. Тебе этого никогда не понять. В твоем представлении жизнь – большая бухгалтерия, вечное сведение счетов. Тебе не дано понять, как это чудесно – проснуться на рассвете и вспомнить, ощутить, что твое тело прошедшей ночью совершило великое путешествие, побывало в запретной галактике, которая принадлежит только нам двоим – мне и ему. Знаешь ли ты, что там даже воздух чище, даже если иногда он кажется мерзким, тяжелым и зловонным.
Так обретается свобода, зализываются самые глубокие, самые грязные раны. Мы избавляемся от них, окунаясь в пучину греха. Так пишется тайная история двух любовников, не предназначенная для чтения вслух, потому что все слова человеческого языка слишком мелочны, слишком скупы и банальны, чтобы передать это ощущение полета и дара свыше. Так смешиваются в едином порыве самые безумные признания, перебивая друг друга подобно двум близким друзьям после невыносимо долгой разлуки. Так возникает безмолвное безмерное сострадание, которое могут позволить себе только тела, и никогда – души, где каждый принимает отчаянную жестокость любимого как данность, познает его невыразимую боль, открывает свою плоть, дает себя распотрошить, измучить, и если нужно, не щадит своей крови.
– Ах! Ах! Ах! – с готовностью возражает он, – а как тебе нравится этот старческий голос, который вдруг пробивается в нем в самый неожиданный момент, тебе не кажется это подозрительным? Все гораздо страшнее, чем тебе хотелось бы.
Я замолкаю.
И продолжаю защищаться. Я тоже часто веду себя как мальчишка: у меня мужская походка, я сую руки в карманы, ношу огромные ботинки, ковыряю в носу, ругаюсь, ору, при необходимости лезу драться, смотрю прямо в глаза тому, кто мне понравился.
Он ничего не отвечает, ждет.
Я тоже жду. Я решила его уничтожить.
Я решила бороться за свою любовь, любить по-настоящему, приоткрыть любимому человеку свое внутреннее пространство, подпустить его совсем близко. Счастье дается лишь смелым.
Она учила нас быть вежливыми со всеми: с соседями, знакомыми и посторонними людьми, с продавцами и начальниками, со всеми, кто занимает высокую ступень в социальной иерархии. Расположение этих людей имело значение, могло сослужить нам службу. В чем именно? Этого мы толком не понимали. – Наша жизнь – борьба, – говорила мать, – чем больше у тебя союзников, тем лучше. Никогда не знаешь, как все повернется… Я пекусь о вашем будущем, ради него я готова из кожи вон лезть, вести себя как последняя попрошайка. Добрый день, мадам Женевьев, добрый день месье Фернан, как поживаете? Какое на вас прелестное платье, какая у вас элегантная шляпа. Ваш сын стал совсем большим, чудесный мальчик. Я слышала, он прекрасно учится. Они с моей старшенькой как раз ровесники, могли бы время от времени ходить куда-нибудь вместе… Мы, ее дети, предпочитали не задавать вопросов. Конечно, она была права. Жизнь – штука непредсказуемая, лучше всех устраивается тот, кто идет напролом и не страдает от излишней гордости. Мы росли как подсолнухи, расцветающие при свете дня и закрывающиеся с наступлением темноты. Мы изо всех сил старались произвести на людей впечатление, улыбались, не позволяли себе ни малейшей небрежности в одежде, ни малейшей оплошности в поведении. Мы изображали образцовое семейство: милое, дружное, безупречное во всех отношениях: ни единой складки, ни единой накладки. Улыбчивые, услужливые, тщательно причесанные. Губки бантиком, блузки с кантиком, шляпки с бантиком. Мать гордо вышагивала во главе семьи будто отважная генеральша, которой окружающие просто обязаны воздавать по достоинству. Ей перепадали скидки в химчистке, право на бесплатный визит к педиатру, пальтишко с капюшоном, ставшее кому-то не в пору, пара лакированных туфель, зелень летом, дичь – по осени, старый телевизор, билеты в оперу на откидные места, стажировка для старшего сына, приглашение на чай к старой тетушке, которая была «весьма небедна», или на вечеринку с танцами – прекрасная возможность пристроить старшеньких в приличное общество.
В роли попрошайки она была умилительна.
Она хотела, чтобы другие люди, все без исключения, были о ней высокого мнения, любили ее, снова и снова приглашали разделить свою сытную трапезу, общались с нею на равных, чтобы ей не приходилось довольствоваться остатками с барского стола. Она рассчитывала, что кто-то преподнесет ей работу и мужа, ордена и медали, поможет обрести социальный статус. Ей смертельно надоело быть никем, сереньким муравьем с непосильной ношей на плечах. Ей хотелось, чтобы ее замечали, почитали, чтобы в мире для нее нашлось достойное место. Этого можно было добиться, только заполучив богатых и могущественных покровителей или, на худой конец, беря отовсюду понемногу. Она продвигала своих детей как шахматные фигуры, ибо благую весть мог принести каждый из нас. По воскресеньям мы отправлялись с визитом в очередной приличный дом, надеясь таким образом утвердиться в обществе, и в этих социально значимых мероприятиях была какая-то противоестественная веселость.
Стоило нам переступить порог родного дома, и правила хорошего тона вмиг оказывались позабытыми. Мы сбрасывали выходные костюмы, выкидывали из головы формулы вежливости, стягивали с губ парадные улыбки. Мать чувствовала себя усталой и подавленной. Машинально отковыривая ярко-красный лак, она покрикивала на нас: «Живее! Подожди, мне некогда! Сам разберись! Пойди туда! Принеси то! Помолчи! Шевелись! Живо в душ! Марш спать! До завтра!» Оглядевшись вокруг, она вздыхала. Жизнь обошлась с ней несправедливо. Она кипела от бешенства, проклиная виновника всех своих бед – нашего отца.