Андрей Рубанов - Жизнь удалась
Когда-то ведь была открытая, в меру лукавая физиономия, круглая, простая, как брежневская монетка. Что-то от Гагарина, что-то от Кадочникова, а платиновая, рано образовавшаяся седина – прямо от первого российского президента.
А сейчас вон оно, из зеркала зырит лоснящаяся морда, дряблые мешки, ямы, кривые овраги нездоровых морщин…
Ну и главное: по всему лицу мелкие беловатые шрамы, десятки, один на другом. От тяжелой резиновой шайбы, тысячу раз влетавшей в глаза, в губы, в нос, в лоб.
Первый раз ему попало в десять лет. В семьдесят третьем году. Рубились тогда с друзьями на речке. Полевые игроки на коньках, вратари в валенках и телогрейках. Бугай Щагин из восьмого «б» сделал щелчок от синей линии (боже, какая синяя линия на речном февральском льду в серой, полуголодной русской деревне? – ан нет, чертили эту самую линию, и площадку вымеряли, и даже пятаки для вбрасывания отмечали краской, так уважали мальчишескими сердцами хоккей); момент удара Иван не видел. Упал на всякий случай на колени. Шайба угодила в верхнюю губу. Рот в пылу борьбы был приоткрыт, и увечье получилось смешное: собственным зубом пробило щеку насквозь. Иван надувал ее, и воздух с тонким свистом вытекал через дырку. Слюна выходила мелкими багровыми пузырьками. Пацаны смеялись. С тех пор Иван взял за правило держать зубы сцепленными. Дышал через нос. В газете «Советский спорт» он прочел, что в легендарной канадской лиге некоторые вратари суют в рот капы, как боксеры.
Потом, уже в клубе, ему дали маску, почти как у Третьяка. Из железной проволоки. Но если шайба попадала в лицо, прутья проминались и ранили. Каждый раз все, кто был на поле, подкатывали в такой момент к нему, стражу ворот, чтобы ободряюще пнуть клюшкой в щиток, а виновник выстрела приносил немногословные, однако искренние извинения. Иван молчал, как скала. Какие извинения? Он хоккейный вратарь, смертник, он боли не чувствует.
За каждую тренировку он принимал на себя по две-три сотни выстрелов. Плечи, колени, бедра, локти, пальцы – все было синее. Тренер давал мази, растирки – капсин, меновазин. Почти помогало.
Ужаснее всего – если шайба шла низом и попадала под щиток. Там, в вырез, вставлялся носок конька, торчала практически голая ступня, пальцы и подъем, укрытые только кожей ботинка; хуже нельзя представить, если попадало в тонкие кости, особенно в мизинец. А ведь отскакивало – назад, в поле, а ты – стой, держи ворота, играй, парируй, работай.
Потом перевели к мастерам. Там Иван, шестнадцатилетний, затосковал. Мастера стреляли страшно. Шайбу увидеть нельзя, невозможно. Куда влетит, куда отскочит – неизвестно. Одно понятно – если больно, значит, не гол, значит, попало в тебя, а не в сетку. Не хоккей, а убийство. Два раза он получал на тренировках точно в горло. Месяц после этого разговаривать не мог.
Спустя время в довольно проходном матче первой лиги первенства Союза семнадцатилетний, подающий надежды голкипер Иван Никитин встал основным.
Во втором тайме кто-то из чужих сгоряча въехал в него, уже накрывшего шайбу, ковырнул крюком локоть. Играли дома. Четыре тысячи зрителей взвыли. Весь пятак съехался защищать вратаря. Пошли махаться. Дворец заревел. Судья удалил по двое с каждой стороны. Но этот хруст, и пластмассовый стук сброшенных шлемов – а настоящая хоккейная драка идет без шлемов, – и алые пятна крови на молочно-белом льду, и азарт, и восторг – Иван понял, что, кроме хоккея, ему ничего от жизни не нужно.
В следующей игре он отстоял на ноль, взял буллит, заработал две минуты штрафа за грубую игру и уважение мастеров.
А все равно – лучше всего ему стоялось и игралось тогда, в детстве. В валенках и телогрейке, на речке.
Отдайте мне мою телогрейку, и валенки, и первую клюшку, тысячу раз обмотанную синей, лопающейся на морозе изолентой. Отдайте детство, и ощущение первой победы, и первый вкус соленой крови.
Не отдадут, не вернут. Все забрано, все отдано без остатка.
Помолчав и загнав обратно в углы памяти картинки хоккейного детства – кажется, ставшие за тридцать с лишним лет еще более яркими, – Никитин тихо сказал:
– Жалко его.
– Кого? Матвея? – Кактус сощурил глаз. – Ты лучше себя пожалей. Не хочешь себя – тогда меня. Кактуса… Я Матвея жалеть не собираюсь. Я его никогда не любил.
– Знаю.
– Не то чтоб не любил, неправильное слово… Не понимал. Ни его самого, ни того, как у него так ловко жить получалось. Здоровый, богатый, жена красавица. Шикарный бизнес. Машина за семьдесят тысяч… Не буду я его жалеть. Я, знаешь, хорошо запомнил один момент. Примечательный случай. Характерный. Давно дело было. В девяносто восьмом. Помнишь, дефолт был? Когда в течение трех дней деньги в пять раз обесценились?
Никитин утвердительно помычал.
Процесс бритья не доставлял Кактусу никаких хлопот. Любые действия, так или иначе связанные с прикосновением остро отточенного металла к человеческой плоти, производились им ловко, без единого лишнего движения.
– Приехал я к Матвею, – говорил он, удаляя бритвой твердую пегую щетину с намыленного подбородка своего бывшего босса. – В офис приехал. Я любил к нему в офис приезжать. Нарядно, уютно. Респектабельно. Картиночки на стенах. Захожу – а он сидит себе и журнал читает. Коньячку рюмочка, пиджачок, галстучек. Креслице кожаное. А главное – сам такой спокойный, такой, бля, позитивный весь… Как же ты жить теперь будешь, спрашиваю я. Ты же импортер! Первым под удар попал! Твое вино в пять раз подорожало, кто его будет покупать? А он улыбается и говорит: «И не такое видали». В Москве – полный ступор, все ходят как в воду опущенные, все всем резко задолжали, вдоль дорог рекламные щиты висят с одним словом: «Прорвемся». А этому нашему винному королю – все божья роса. Сытый, стабильный, чисто выбритый… Вот за что он мне никогда не нравился. За спокойствие свое. Слоновье. За то, что никогда не нервничал ни по какому поводу. Другой бы истерику закатил, сидел бы бледный, волосы дыбом. Или наоборот – дверь на ключ, сам домой – и в запой на неделю. А этот…
– Ну и молодец он, значит, – резко, но тихо произнес Никитин. – Знал, как неприятности переживать…
– Не знал! – Кактус повысил голос (что это он так покраснел, подумал Никитин; больная тема, что ли?). – Это у него само получалось! Само, понимаешь? Дар от Бога. Нервы крепкие. Мне б такие нервы – я б, знаешь…
– Что ты бы? Что бы ты тогда сделал?
Кактус яростно выдохнул:
– Ты прав. Ничего бы не сделал. Могу сказать почему. Потому что я – Кирюха Кактус! У меня ноги кривые, глаза слепые, сам – метр с кепкой! Чтоб копейку на хлеб добыть, я людей резал! Сам все знаешь! Я пять раз под следствием был! Денег вечно нет, покоя нет… жизни – нет! А этот – вагон винища пригонит, продаст тихо-тихо, в свою козырную тачку сядет, галстучек поправит – и к жене. С полными карманами…
Нервы у него в порядке, подумал Никитин. Нормальные нервы. Получше, чем у многих. Сам весь красный от злости, а бритвой ведет, как хирург. Нервы тут ни при чем.
– А его жена? – продолжал Кактус. – Такую жену иметь – опасно для жизни!
– Ты что, знаком с его женой?
– Не то что знаком, но – типа «был представлен». Опять же в офисе. Ты, Иван, когда-нибудь видел реально гладкую женщину? Не содержанку дорогостоящую, не рублевскую дуру, обклеенную стразами, а такую женщину, у которой каждый квадратный сантиметр тела – произведение искусства? Мерцает и отсвечивает? Где всё со всем в охуенной гармонии? Где ногти на ногах в цвет глаз покрашены, а машина подобрана в тон сумочке? Там, Иван, такое… Там сразу видно, что в каждую пуговку столько идей вложено, столько энергии и денег, что страшно становится…
– Ее тебе тоже не жалко?
– Ее? Ее мне меньше всех жалко. Я вообще женщин жалеть не склонен. Современные бабы – они как бандиты. Всегда при своих остаются. Или в нуле, или в плюсе. Тем более здесь, в Москве. Тем более сейчас… Они теперь все очень сильные. Хитрые. Быстро адаптируются. И жена Матвея – теперь уже, сам понимаешь, вдова – как раз такая. Она быстро себе другого найдет.
– За что ты их ненавидишь? – тихо спросил Никитин. – Люди научились красиво жить за сравнительно небольшие деньги, а ты злобствуешь…
– Ничего подобного.
– Значит, завидуешь.
– Это не зависть, – быстро ответил Кактус. – Это не зависть! Это печаль. Почему одним все, а другим ничего? Почему одни в говне, а другие в шоколаде?
– Вступи в партию коммунистов. Они думают, что все равны.
– Зачем? Что, при коммунистах было по-другому? «Все равны»… Равны, да не совсем. Это вечная тема, понимаешь? Одним по жизни – прямая гладкая дорога, а другим – козья тропа. Что-то я не припомню, чтоб Матвей свои деньги кровью и потом поднимал. Нет. Тихо сидел, проблем не искал. Складывал рублик к рублику. А главное – он такой же, как и все! Налоги не платит и не платил. На таможне – тоже. Хитрован, каких мало. Но нет – гуляет спокойно. Бабла – как грязи. Нет, господин депутат, мне твоего Матвея не жалко. Таким самая дорога – в уютную могилку…