Дина Рубина - Гладь озера в пасмурной мгле (авторский сборник)
— Видите ли, за комнату я у вас совсем гроши возьму, но единственное у меня условие, Катерина Семеновна, чтоб вы когда мне и Сергею моему тарелку супу налили.
Насчет супа: вот это уже оказались, как говаривала Катя, — беспричинные мечты… Супом разжиться у Кати — как, впрочем, и чем-то другим, — было трудновато. Кулинарное искусство, в отличие от всяческого рукоделья, никогда мать не привлекало. Самым вкусным для нее по-прежнему оставался кусок хлеба; кусок хлеба, припорошенный крупной солью, венчал и Веркино бродяжье детство.
Так что если кто и подкармливал Верку домашней едой, то это как раз и был дядя Валя, с обреченной миной шарманщика крутивший ручку чугунной мясорубки и с покорной монотонностью опускавший в ее жерло куски мяса — на котлетки.
Вообще очень хороший оказался человек — дядя Валя. Устроил мать техничкой в ремеслуху, так что все тут под боком было — и работа, и дом, все в одном дворе. Верка освоилась в училище и обжила учительскую. Мать, пока коридоры мыла да звонки давала, усаживала ее на высокий широкий кожаный диван, и девочка боялась сама слезать с него на пол. Путешествовала по дивану на четвереньках. Черная потрескавшаяся кожа была прохладной, извилистой на ощупь… Верка могла бесконечно рассматривать смутные отражения предметов в тускло блестящей поверхности.
На переменах в учительской собирались преподаватели и Верку баловали — то пирожком угостят из своего завтрака, то конфетку сунут. Особенно одна, Юлия Константиновна, учитель географии, нежная такая блондинка с робкими мелкими чертами лица, подсаживалась к девочке и всю перемену с ней тетешкалась. Однажды даже конфуз случился. Верка заигралась и забыла попроситься, так и подмочила карты, которые на диване лежали. Всю Европу подпортила и часть скандинавских стран. Мать как узнала — очень расстроилась, думала, придется за карты платить. Верку отшлепала в учительской, приговаривая: «Просись, просись, стервенок, просись!»
Ничего… Все смеялись. И Юлия Константиновна до слез смеялась и говорила: «Верка осваивает географию!» И карту потом называла — «та, с подмоченной Европой»…
Она же, Юлия Константиновна, придумала, что Верка — рисует. Глупости, заметил дядя Валя, сидевший тут же, за столом в учительской. Что может рисовать ребенок в полтора года, когда еще нет нужной моторики рук? Все они просто портят бумагу, калякают по ней… А вас, Юлия Константиновна, прошу не давать ребенку переводить казенные тетради.
— Валентин Петрович! Рисует, осознанно рисует, уверяю вас! Смотрите, ведь это Кузя!
Дядя Валя спустил очки на крылья носа и поднес к глазам изрисованный Веркой листок. И сидел так некоторое время, задумчиво узнавая в неотрывной линии контур ленивой спины, завершенной изгибом хвоста общественного пенсионера, кота Кузи. Ушки тоже наличествовали, а вот морды и глаз не было. Но пластика кошачьего движения передана была изумительно точно.
— Это совпадение, — заявил дядя Валя, отбросив листок на стол.
— Да какое совпадение! Вы у нее спросите! Веруша, кто это, вот тут, на бумаге — ты кого рисовала?
Верка доверчиво смотрела серьезными серыми глазами на Валентина Петровича. Из ее носа на губу вытекла прозрачная сопля.
— Ну? — строго спросил он. — Клоп, отвечай — кто тут нарисован?
Она шмыгнула, втягивая соплю, и сказала:
— Обака…
— Как же — облако? — воскликнула Юлия Константиновна. — Ты что, Веруша, это же Кузя, Кузя?
— Кузя, — повторила Верка, вроде соглашаясь. — Кузя — обака…
— Потрясающе! — Юлия Константиновна возликовала. Она много лет безуспешно добивалась внимания Валентина Петровича и всякий раз бывала довольна, когда хоть в чем-то одерживала над ним верх. — Представляете, какое образное мышление? Она соединила в воображении облако и Кузину мягкую шерсть… Катя, у вас очень талантливый ребенок! Купите ей цветные карандаши, пусть рисует.
— Еще чего, — буркнула мать, вытирая тряпкой пыль с директорского стола. — У меня жалованье не чета вашему… На каждое баловство не напасешься…
Странно, что будучи сама талантливым изготовителем красоты, мать напрочь отвергала страсть дочери к рисованию. Может быть, потому, что в любом изделии признавала только практическую пользу. А что за польза — бумагу изводить?
* * *Года через полтора Катя столкнулась в гастрономе с Лидией Кондратьевной. Вернее та окликнула ее сама и даже вышла из очереди в кассу. Катя сначала отшатнулась, словно от удара, ощутила жар в сердце и обреченную тоску… Но Лидия Кондратьева выглядела очень обрадованной встрече, обняла Катю, сказала:
— А у меня, Катя, мама умерла.
— От… чего? — натужно спросила та, цепенея от тошнотворного ужаса.
— Инсульт. Мгновенно! Я на работе была, а она одна дома. Видно, забралась на стул, мух бить, ну и не удержалась, упала. Да прямо на буфет. Посуда вся вдребезги… Знаешь, прихожу — кругом осколки, черепки, а в углу мама лежит… Вот так… ужасно. Ужасно, что в последнюю минуту с ней никого не оказалось. Может, что сказать хотела, передать…
«Хотела она, как же, — подумала Катя. — Ее и удар шарахнул от ненависти, что я имущество попорчу…»
И Катя проглотила комок ужаса в горле и понемногу разговорилась тоже, хотя и весьма осторожно. Как там Коля и Толя? Спасибо, занимаются оба в техникуме, стали серьезнее и в общем выправляются…
— Кать, — с задушевной интонацией продолжала Лидия Кондратьевна (не притворялась, Катя всегда это чувствовала), — ты же хочешь о Юре спросить? Он, знаешь, подумывает вернуться из Харькова в Ташкент, все-таки, — тебе-то известно! — у него здесь были дела налажены… А там никого почти не осталось… Трудно жизнь строить заново… Но… — Она взглянула прямо Кате в глаза: — Я тебе как женщина женщине, Катя: не жалей о нем. Он дурной человек, хоть и брат мне. Дурной, злобный… Да ты и сама помнишь, как он ко мне, — к родной сестре! — относится. Все не может мое замужество простить. Я же, Катя, вышла замуж за его лютого врага. Вернее за того, кому он сам лютым врагом сделался. И причина-то какая смехотворная: оба они теннисистами были, в одной студенческой команде… То ли на соревнованиях что-то не поделили, то ли еще какая-то чепуха… Вот уже сколько лет, как мужа нет в живых, а братец все счеты со мной сводит… Не стану вдаваться, но бога благодари, что ты от него избавлена!
Катя кивала с сочувствующим бабьим лицом, поднимала брови, ахала, качала головой…
Внутри закаменела вся…
О Верке не сказала ни слова.
Ни слова.
* * *…Это было время, когда ступала она мягко и опасливо, как затаившаяся рысь, почуявшая легкую и шальную добычу… И счастливую встречу с Лидией Кондратьевной, встречу, снявшую с ее души свинцовую гирьку потаенного страха, расценила как некий благословляющий знак. Хотя вряд ли кто — там, на небе, — мог благословить ее на дело, в которое она входила сейчас осторожно и постепенно, как в дикую горную речку входят — трижды пробуя шаткий камень, прежде чем утвердить на нем ногу…
В дело входила попервоначалу на правах «верблюда» — на мизерных правах простого перевозчика…
…Месяца три назад ее окликнула в трамвае старая знакомая, спекулянтка Фирузка, когда-то скупавшая ворованные на ке-нафной фабрике нитки и материю, — лихая оторва с золотыми зубами, пересыпавшая узбекские слова русским матом. За эти годы она постарела, немного остепенилась с виду. Но клокотала в ней по-прежнему какая-то неиссякаемая радостная злость.
— Катькя, ти знакомий как не узнал, джалябкя! Они обнялись…
И на другой день, в назначенное время к скамейке на Сквере, под памятником Карле-Марле, Фирузка привела не кого-нибудь, а Сливу, все того же Сливу, ушлого и бессмертного, как сама Тезиковка, как Сквер, как древнее ремесло барыги, «не помнящего, — как уверял он, — худого»…
— А я, Кать, сразу понял — кого это Фирузка имеет в виду… И обрадовался, ей-богу! Помню твою хватку, дрёбанный шарик!.. А в нашем деле это — первая необходимость… Часики-то помнишь, артистка? Аксы-балансы-маятники-цифербла-ты?… Часики теперь тикают без меня — отыгранный бизнес… А вот если серьезно хочешь заработать, — милости просим, но будешь по моим правилам играть…
Катя спокойно слушала, даже приветливо пару раз ему улыбнулась. Это мы потом поглядим — кто по чьим правилам будет играть…
Но с легкой руки уже подслеповатого Сливы на долгие годы в многоступенчатом мире этого страшного бизнеса к ней прилепится кличка — Артистка.
15Вечерами дядя Валя играл на мандолине…
Это был упорный и тяжеловесный меломан. Свой неважнецкий слух он компенсировал деятельной и даже агрессивной любовью к музыке. Склонив голову набок, играл на мандолине «Турецкий марш» Моцарта или «Серенаду» Шуберта, трепеща медиатором, старательно выводя кудрявую мелодию и яростно отбивая ногою такт. Играл всем корпусом, самозабвенно. Трудился и потел. Работал музыку, как сваи забивал.