Анатолий Иванов - Жизнь на грешной земле (сборник)
Дорофеев с грустью наблюдал за этми сборами, за всей суетой, дед Андрон и Петрован Макеев на детей не глядели, все это им было привычно.
— От дома мне не отходить, — приказала Катя, выпуская всех в сенцы. — Пашка вон седни рыскает по деревне. Ты слышь, Захар?
— Я понял, понял… — крикнул Захар уже из глубины сенок. Он был старший, но тоже ребенок, и вперед всех выскочил на улицу.
Закрыв за детьми дверь, Катя, опять ставшая какой-то постарелой, устало прошла на прежнее место, положила на стол тяжелые руки, повернула голову к окну. За стеклом все сверкала и сверкала капель, доносились снаружи приглушенные голоса ребятишек, а в доме все равно сделалось тихо и мертво, будто и не было тут четырех взрослых людей.
Приехав час назад, Дорофеев попросил Марию обежать деревню, пригласить в контору кого можно, кроме Афанасьевой, а когда женщины, кузнец и дед Андрон подошли, без всяких предисловий, хмуро как-то сказал:
— Райком партии рекомендует в председатели вашего колхоза Афанасьеву Екатерину. Что вы, женщины, скажете?
С полминуты, может, в конторе стояла полная тишина, а потом угрюмая Василиха торопливо, будто боясь, что кто-то ее опередит, выкрикнула:
— А хорошо мы скажем, вот чего!
Женщины задвигались, зашумели, и непонятно было сперва, одобряют они кандидатуру в председатели или отвергают, пока кладовщица Легостаева, пожилая баба с глубоко изъеденным оспой лицом, недавно получившая похоронную на первого из трех сыновей, воевавших на фронте, перекрыла шум резким своим голосом:
— Ну-к, притихните! — И повернулась к Дорофееву: — Это вы там в райкоме правильно. Девка молодая, грамотная. И столь горя нахлебалась, что все человечьи заботы понимать станет. Мы согласные.
— Может, кто-то и против выскажется? — спросил Дорофеев. — Пилюгина здесь?
— Тут я, — негромко проговорила от дверей Лидия. — Только я тоже против не выскажусь. Ну, а свекровь мою уж не спрашивайте.
— Не спросим. — И Дорофеев кивнул ей благодарно. — Тогда я сейчас пойду уговаривать Афанасьеву. А завтра, коль она согласится, и собрание проведем.
Женщины стояли и сидели притихшие, ожидали, видно, от секретаря райкома еще каких-то слов. Но он лишь сказал невесело:
— А горе свое, дорогие женщины, Афанасьева Екатерина до конца еще не выхлебала. Так что это хорошо, что вы ее поддержите. Ну, все тогда, спасибо вам. А ты, Андрон Игнатьевич, и ты, Макеев, останьтесь.
Когда женщины ушли и контора опустела, он сказал им:
— Попрошу я вас… со мной пойти к Афанасьевой. Тянуть про похоронные больше нельзя. Но одному-то мне с ней… Давайте-ка уж втроем.
И вот они были у нее втроем. На предложение возглавить колхоз Катя не ответила пока ни «да», ни «нет». Она все сидела у окна и глядела на капель. Может, с минуту, может, больше в комнате было тихо и мертво, возвращаться к прежнему разговору каждому было трудно.
Дверь в горницу, из которой только что выбежали дети, так и осталась раскрытой, прямо напротив дверей в простенке висела небольшая застекленная рамка с пожелтевшими фотографиями. Дорофееву в открытую дверь горницы была видна эта рамка.
— Можно, я посмотрю? — спросил он.
Катя поняла, чего он хочет посмотреть, кивнула. Дорофеев встал и прошел в горницу.
Перед этой рамкой, опираясь на костыль, он стоял долго. Потом, не оборачиваясь, проговорил:
— Это вот, Катя, и есть твой отец?
Катя поднялась, тоже пошла в горницу. Когда она стала рядом с Дорофеевым, он показал на фотографию.
— Это, — подтвердила Катя.
Карточка была старая, желтая, с обломанными углами. На ней Данила Афанасьев, одетый в кожаную куртку, при шашке, стоял возле пулеметной тачанки, одна рука у него лежала на рукояти шашки, а другой он обнимал неловко и стыдливо прильнувшую к нему худенькую девчонку в пестром платьишке, с туго зачесанными назад, как сейчас и у Кати, волосами.
А рядом была карточка побольше, тоже давних времен, и на ней тоже был изображен Данила Афанасьев с той же девчонкой. Впрочем, теперь это была молодая женщина, одетая в длинную черную юбку и просторную кофту навыпуск, на голове завязанный под подбородком платок. Она стояла возле трактора «фордзон», опираясь на грабли, так же, как на первой фотографии, чуть смущенно и виновато улыбалась, а за ней, досасывая самокрутку и тоже чему-то улыбаясь, находился Катин отец в измятом пиджаке, в подпоясанной под пиджаком рубахе. На сиденье трактора сидел какой-то парнишка, вокруг трактора, неумело позируя фотографу, стояли, вытянув руки по швам, человек восемь мужиков и баб.
— А это, видимо, твоя мать? — спросил Дорофеев.
— Ага, — кивнула Катя. — Это они снялись, когда первый трактор в колхоз пришел. Мама в тридцать девятом померла… как Зойку рожала.
Дорофеев все стоял и стоял недвижим, все рассматривал карточки. Стоял до тех пор, пока не раздался голос деда Андрона:
— А вон тою шашкою Данила, ее отец-то, и разрубил напополам родителя Артемия. Сасония-то Пилюгина.
— Вот как! — воскликнул, оборачиваясь, Дорофеев. Дед Андрон стоял в дверях горницы.
Потом Дорофеев глянул на Катю, она сухо сказала:
— Рассказывают, что так… Сам отец об этом говорить не любил.
И быстро пошла в кухню.
… Через некоторое время все опять сидели на прежних местах, и секретарь райкома партии Дорофеев говорил:
— Колхоз, Катя, у вас небольшой. Каких-то триста гектаров пашни. Полсотни овечек, восемнадцать лошадей, три десятка дойных коров. Справишься, Катя, берись давай. А мы поможем. Завтра же вот соберем всех колхозников, собрание проведем.
— Ну что вы заладили, — по-прежнему отбивалась Катя. — Детишек-то я куда?
— Что ж они, маленькие у тебя, что ли, Катерина? — глухо проворчал Макеев. — Титьку сосут? Зойке — и той пятый год кончается.
— Дак не сосут, а глаз за ними какой нужен?
— Да присмотрим, присмотрим, — мотал бородой Андрон. — Я, старуха моя, тетка Василиха… Всем-то колхозом! Ты ж десятилетку кончила.
— А старшего, Захарку тихомиловского, я в кузню возьму. Где поддержит чего, где подаст покуда. А там и молоток в руки. Так и делу обучу.
— Значит, порешили, Катя, — подвел итог Дорофеев и поднялся, пошел к вешалке, стал натягивать шинель.
— С ума сошли… с ума сошли, — все повторяла Катя, растерянная, пока они одевались у двери.
— Давай, Екатерина Даниловна… До завтра, — сказал Дорофеев и вышел.
По расквашенной апрельским теплом улице он шел мрачный, сильно втыкал свой костыль в унавоженный снежный кисель. Шел быстро, хромоногий Макеев и старый Андрон еле за ним поспевали. Лишь у самой конюшни остановился.
— Завтра я, значит, подъеду на собрание.
— Так что ж… про похоронки-то? — спросил кузнец,
— Не мог я… Язык не повернулся.
— Как же теперь?
— Не знаю, — угрюмо сказал секретарь райкома. — И вас прошу — молчок покуда.
* * *Из Романовки Дорофеев уезжал под звон той же капели. Правда, она стала реже и тяжелее, деревня блестела мокрыми черными крышами. В небе, по-весеннему уже высоком и голубом, стояло веселое солнце.
Оно находилось еще далеко от горизонта, но длинный апрельский день потихоньку истекал к концу, прозрачный воздух становился все свежее. Лошадь нехотя тащила кошевку по расквашенной улице, предвечерний холодок уже схватывал снежно-навозное месиво, полозья шипели, разрезая его. Дорофеев коня не торопил, он, забыв про вожжи, тоскливо глядел на свои вытянутые ноги. Его по-прежнему знобило, шапка опять была наглухо завязана под подбородком, из плетеного коробка уныло торчали его худые плечи, обтянутые вытертой шинелью.
Проезжая мимо домишка Кати Афанасьевой, он услышал галдеж ребятишек, потом увидел и их самих. Самая маленькая из них, Зойка, в своем нелепом пальтишке топталась на краю снежной лужи и колотила по воде хворостиной, а Игнатий и Колька, подпрыгивая, пытались палками достать и сбить свисающую с крыши самую длинную сосульку.
— Зойка, перестань! Промокнешь, майся потом с тобой, — кричал ей Захар. — Игнат, Колька, проклятые! Заразы такие. По башке-то долбанет сосуля если… Колька!
В это время тяжелая сосулька рухнула вниз, действительно чуть не воткнувшись острым концом в плечо Николая. Он успел отскочить, сосулька разлетелась на десятки осколков, тотчас все, кроме Захара, схватили по ледяному куску и принялись грызть.
— Ну-ка, бросьте! Кому сказано? Заложит глотки-то! — С этими словами он принялся отбирать у Зойки ледышку.
— Неслухи такие… — Захар отобрал у девочки ледяной осколок, бросил в лужу. — Мало у мам Кати без вас-то горя.
Когда Дорофеев был от дома и от ребятишек на порядочном расстоянии, до него еще доносились их голосишки:
Николая: «Главное-то горе — что письма от папки давно нету. Катька плачет ночами, я слыхал».