Елена Катишонок - Свет в окне
Ежедневные яства не обходились без каких-то оладушек, «блинков», рассыпчатого «струцеля», как называла его Дора, которые даже как бы и едой не считались, а – так, заморить червячка, равно как и «печенюшки», которые Дора пекла каждые два-три дня.
– Дора Моисеевна, я же скоро ни в какое платье не влезу, – кокетливо жаловалась невестка. – Ну кто может столько съесть? Да и на базар каждый день ходить ни к чему.
– Зачем на базар? Мне вон соседка все магазины показала. Нам на Украине такое изобилие и не снилось, у вас все есть, чего душа ни пожелает!
– Кто, Клавка-дворничиха? – Таечкина рука замерла над противнем с печеньем. – Эта сплетница?
– Да я ж не сплетничаю ни с кем, – оправдывалась Дора. – Вот с одной женщиной познакомилась, она наверху живет. Внуки близнецы у нее, Оленькины ровесники.
– А-а, старуха эта… Не знаю; вы бы, Дора Моисеевна, лучше меня спросили – чай, не чужие.
Таисия любила вставлять в речь слова, которые встречались в книгах, а в жизни почти никто не употреблял: «намедни», «чай», «нынче», «аккурат» или «давеча»; она смутно различала их смысл и была уверена, что остальные тоже его не знают.
– Не такая уж старуха – моих лет женщина, – вступилась Дора. – Они с Украины приезжие, семья эта. Сколько пережить пришлось, ни в какой книге не рассказать. Там ведь немцы были.
– Здесь тоже были немцы!
– Всем нашим худо пришлось, кто не смог эвакуироваться.
– А если кто и смог? Мы голодали в эвакуации! – не унималась невестка. – В школе, как сейчас помню, холод жуткий. Чернила замерзали; а писали мы на старых газетах, на полях. Вот как было!
Дора кивнула:
– Я помню. Мусенька наша в школу пошла, когда мы жили в эвакуации…
Встречаясь на лестнице с соседями, Дора приветливо здоровалась, как делала дома. Женщину с зычным голосом она иногда видела во дворе, но чаще слышала трубный бас, призывающий внуков. Разговорились в очереди за ванильными сушками. «У вас тут даже хала продается», – восхитилась Дора. За что получила в ответ: «Ха! Или это хала?!», а потом гордое заверение, что она-то уж эту халу в рот не возьмет; Дора ограничилась сушками и батоном. По дороге домой беседу продолжили, не только уже о хале, и она охотно рассказала, как нашла сына, Володеньку, через двадцать-то лет, подумайте! Слово за слово выяснилось, что собеседница – землячка, из Винницы, где сына как раз потеряла примерно в то же время, когда молодая Дора бежала на вокзале за кипятком. Как?..
Пятилетний сынишка лежал в больнице после тяжелого аппендицита, и врачи категорически не разрешили его везти. Эшелон с эвакуированными вот-вот уходил, муж ушел на фронт еще раньше, и родители мужа настояли, чтобы Роза ехала с дочками: они, мол, поспеют с внуком на следующем.
Следующий эшелон не пришел, зато пришли немцы.
Писала, а как же. Какая больница, и сколько лет было сыну, и что операция тяжелая была, потому что несколько раз у нее спрашивали: «Как же вы, мамаша, двоих детей увезли, а третьего оставили?», точно она по своей воле оставила. Про свекровь со свекром тоже писала, да с ними тетка еще была, старая совсем, а Розиных родителей уже не было в живых. Оно и к лучшему; а как про Арончика моего подумаю, так… лучше бы от аппендицита, правда? Ведь правда же?..
Сейчас Дора смотрела в красивое невесткино лицо с вытянутыми трубочкой губами – у нее часто такое лицо, словно она недовольна чем-то, а ведь счастливая: Володенька при ней, а уж как любит! И дети здоровы, умненькие оба, послушные; квартиру бы скорей получили, да Володеньке надо врачу показаться, кашляет сильно. А бывает другое счастье, необъяснимое: счастье матери, которая спасла двоих детей, потеряв третьего – и не найдя, а теперь уж едва ли найдет… Сколько дней и ночей за эти годы она подходила к кроватке, брала его, с завязанным животом, на руки («лучше б от аппендицита…») и спасала – бежала к поезду, который уходит. Потеряв одного, спасти двоих – и терзаться, что спасла ценою этого одного… И никакими словами не объяснить, что мальчик той «старухи», как Таинька безжалостно ее назвала, не успел ни поголодать, ни померзнуть в нетопленой школе, потому что остался в теплой Виннице – навсегда.
А вдруг?.. Ведь сама она нашла Володеньку, через двадцать-то лет!
…Таинька не одна такая – с людьми так уж бывает: каждый уверен, что ему пришлось горше, чем другому, вот как с чернилами замерзшими.
Может, завтра женщина пожалеет, что рассказала ей так много, но человек так уж устроен, что должен выговариваться хоть изредка. К тому же Дора ей чужая, приехала и уедет, увезет ее тайну и боль в свой Кременчуг, откуда до Винницы намного ближе, чем досюда.
– Война, Таинька, – медленно сказала Дора. – Редко какая семья не пострадала.
Помолчав, добавила:
– Особенно из наших.
Таисия достала из сумки папиросы и вышла.
Олька слышала, как разговор коснулся Ильки-Лилькиной бабки (ее за глаза называли Боцманом), но поняла не все. Конечно, нашим досталось в войне больше всех – и на фронте, и в тылу, но Дора как-то по-особенному сказала про наших. Или показалось, и с бабкой-Боцманом это никак не связано?
В тот же вечер мать с Сержантом ушли в кино. Звали и Дору, но та отказалась: «Хочу лечь пораньше». Уложила Ленечку («ты, Оленька, делай уроки, не отвлекайся»), так что можно было спокойно читать «Дневник Анны Франк», наполовину задвинутый собственным школьным дневником. На кухне слышался плеск воды. Дора тихонько звякала тазом. Потом она вышла, в своем ставшем уже привычным халате, пахнущая хвойным мылом. Небольшой узелок волнистых черных волос был чуть влажным.
– Привыкла я, – пояснила зачем-то с извиняющейся улыбкой, – у нас дома ванна, горячая вода. А можно и в тазике помыться.
Развесила полотенце редкой красоты: розовое, с яркими изумрудными и желтыми цветами. Халат у нее тоже был в цветах – мясистых бордовых розах по фиолетовой фланели. Причесав и подколов волосы, повернулась к Ольке:
– Про что книжка, Оленька?
На белой обложке был контур занесенного в шаге сапога и название, больше ничего.
Как ответить, про что – про войну? Про любовь? Про смерть?
– Вот это убежище, где они прятались. Там не только Анна была. Книжная полка отодвигалась, и здесь была лестница.
Дора держала расческу в руке и сжимала ее все крепче, не замечая, что зубья впиваются в руку. Долго смотрела на портрет девочки.
– Правда, она милая какая? – спросила Олька. – Ей здесь тринадцать лет.
Как мне, подумала. Ровно столько же.
– Тоже из наших, – ответила Дора.
Это поставило Ольку в тупик. Ну да, она ж не читала!..
– Нет, – она говорила тихо, чтобы не проснулся Ленечка, – нет, не наша. Она в Голландии жила. Просто имя такое, что оно много где есть. У нас в классе тоже Анна есть, Кудрявцева, но ее все Нюрой зовут. А Анна Франк в Амстердаме жила, это столица Голландии, мы проходили. Я уже дочитываю; хотите, дам почитать?
– Из наших, – повторила Дора. – А идише мэйделэ. Ты ложись, Оленька: поздно уже.
Жизнь стала не только вкусной, но и намного более легкой: Дора почти полностью разгрузила Ольку от домашних дел. Разгрузила бы и полностью, если б не заметила невесткиного недовольства, которое та и не пыталась скрыть; однако заметила и пустилась на маленькие хитрости. «Вытри, Оленька, посуду», – и совала ей в руки полотенце, хотя все уже было вытерто, кроме двух-трех блюдечек, или: «Помоги мне накрыть на стол», когда оставалось только принести хлеб. Днем, накормив Ольку обедом («ешь-ешь, вон худенькая какая, прямо як тріска»), выпроваживала из дому:
– Ты иди погуляй, погода вон какая хорошая, а на обратном пути зайди за Ленечкой в садик. Ступай-ступай, я полы мыть буду.
Олька убегала, не веря своему счастью, что можно свалить и что полы будет мыть не она, а Дора, которую назвать бабушкой все же не умела. «Як тріска», повторяла про себя. Треска, что ли?..
– Ну, классная у тебя бабка! – заявила Томка. – Она к вам надолго?
– Не знаю, – Олька пожала плечами.
– Слышь… а как она с батей твоим, через столько лет?
От «бати» Ольку передернуло. Если у Сержанта нашлась мать, то для Ольки он все равно оставался Сержантом, а никаким не «батей».
Она незаметно и внимательно наблюдала за обоими и поняла, что они словно бы стесняются друг друга. Сержант начал почему-то называть Дору «мамашей», и слово это звучало так, будто он шутил. Например, когда кто-то заходил в гости, он представлял ее каким-то дурацким клоунским голосом: «А вот и моя мамаша нашлась!». От этого всем становилось неловко, и Дорина хлопотливость: «Вот чаю, чайку сейчас попьем!» ничему не помогала; печенье, впрочем, все охотно ели и хвалили. Зачем он притворяется, недоумевала и злилась Олька, она ведь все понимает. Дору было жалко, и Олька мучилась, что не умеет выразить ей сочувствие.
Старуха не понимала, но чувствовала, что сын фальшивит, фальшивит и знает об этом, – потому, наверное, что абсолютный музыкальный слух неприложим к человеческим отношениям. Не понимала и старалась все исправить и улучшить теми средствами, которые были в ее распоряжении: повкусней и посытней накормить, окружить уютом, чистотой и теплом – всем тем, чего так долго у Володеньки не было, ведь мальчик прямо из детдома попал в казарму. А разве детдом не казарма? Она быстро поняла, что Таисия хозяйка никакая, зато строгая мать (и это хорошо, поспешно добавляла про себя), что тринадцатилетняя девочка дом вести не может: ребенок есть ребенок, ей расти надо. Кабы не отчаянная теснота, пожила бы она здесь годик – да хоть полгода, все же им облегчение. Однако об этом можно было мечтать по ночам, когда все спали, мечтать и готовиться к возвращению домой: Дора чувствовала сгущавшееся недовольство невестки. Это недовольство пробивалось сквозь все ее комплименты Дориным борщам и рассольникам, сквозь все «вы-нас-совсем-разбаловали-Дора-Моисеевна», что звучало как «пора и честь знать».