Александр Максик - Недостойный
Парень с прутом обернулся, словно лишь сейчас заметил зрителей. Он раскинул руки, расправил плечи. Искал вызов, провоцировал на ответ. Когда он повернулся ко мне, я отвел глаза.
Он повернулся дальше, с усмешкой рассматривая, оценивая окружающих его людей. Высокий студент сошел с тротуара и направился к парню с прутом, который, увидев его приближение, спокойно размахнулся и сильно ударил того по ребрам. Студент согнулся пополам, держась за бок.
Силвер ступил на проезжую часть и крикнул:
— Arrête![45]
Парень с прутом удивленно на него посмотрел.
— Quoi? Qu’est-ceque tu vas faire?[46]
Они мерили друг друга взглядами. Мгновение никто не двигался. Затем, перехватив прут двумя руками, парень ткнул им Силвера в грудь. Тот попятился, запнулся и наткнулся на стоящих позади людей. Парень шагнул вперед с поднятым прутом. Силвер сморщился, прикрывая голову руками. Парень сплюнул, бросил прут своему приятелю и сжал кулаки.
— Viens, tapette[47].
Покрасневший Силвер беспомощно смотрел на него. На плече у него болталась камера, кулаки он так и не вскинул.
— Viens. — Парень поманил его. — Pede, va![48] — сказал он и плюнул Силверу в лицо.
Тот не пошевелился с мокрой щекой.
Наступила странная тишина, излучающая напряжение. Помню, я подумал, как чудно, что все это происходит вот так на улице, среди бела дня, и всех нас сдерживает страх.
Парень снова повернулся к нам, и когда он это сделал, высокий студент шагнул к нему сзади и нанес сильный удар в висок.
И прежде чем все взорвалось, прежде чем студенты ринулись на дорогу, пытаясь защитить своего друга, истекающего кровью на асфальте, прежде чем спецназовцы ворвались в толпу, одетые, как бойцы ударных частей, в полном снаряжении для подавления беспорядков, прежде чем коротышка, который бросил бутылку, схватил блондинку за волосы и швырнул ее на землю, я увидел, как Силвер вытер со щеки плевок и скрылся в толпе.
Колин схватил меня за руку и потащил прочь. Спецназовцы появились со всех сторон, размахивая дубинками. Стычки возникли повсюду, и всякое ощущение мира, всякая иллюзия порядка, ощущавшиеся час назад, сменились хаосом.
Позднее подъехал грузовик с водометами, чтобы сбивать хулиганов с ног. Посыпались с глухим лязганьем металлические гранаты со слезоточивым газом, и воздух заволокло белой пеленой.
Мне показалось, что именно в тот момент, когда Силвер отвернулся от нас и исчез, на площади Республики воцарился хаос.
В тот вечер я сидел на скамейке в сквере Лорана Праша, не желая идти домой. Я думал о Силвере, который читал нам стихотворения Уилфреда Оуэна.
— Прочтите это, — сказал он, — чтобы не забывать, что война близко… «Опьяневшие от усталости, глухие даже к взрывам/Газовых снарядов, тихо падавших позади», — прочел он. — Что здесь интересно? Что вас удивляет?
— Тихо. — Хала поняла немедленно. — Он говорит «тихо».
— И почему это интересно?
— Тихо. Это — как нежно, спокойно. Тут несоответствие. Перед тобой все эти жуткие образы — «кровавая пена из легких» и «отвратительные, смертельные раны». Но вот это одно слово в целом стихотворении, оно мирное.
Он улыбнулся ей и кивнул.
— А зачем он это делает?
— Газ — это облегчение, — сказал Колин.
— А именно?
— Он их спасает. Ведь они должны умереть. То есть кому нужна такая жизнь? Смотрите, они идут в засохших от крови сапогах, они совершенно сломлены, а им внушают нелепую идею, будто они делают что-то почетное. И вот выход — эта жестянка.
— Как ангел, — сказала Лили. — Тихо приземляется, чтобы их спасти.
— Хорошо. Отлично, да. Что еще?
— Зеленый? — осмелилась Джейн.
— Продолжай.
— «Через мутные стекла и плотный зеленый рассвет/Я видел, как он тонул». Все это слишком мирно. Зеленый рассвет, стекла… это создает ощущение покоя и неторопливости. И даже то, что они тонут, это кажется облегчением. Можно подумать, говорящий почти завидует спасению друга.
— Какому спасению? Смерти?
— Да, — глядя из-под своих черных волос, сказала Кара. — Ну, тому повезло умереть. Ему не нужно принимать решение, не нужно думать, не остановиться ли, он просто умирает. Выбора нет. Вообще никакого выбора.
И так далее в том же духе. Мы пропитались этим стихотворением. К концу занятия мы были просто в ярости из-за войны, лицемерия правительства, не помню уже чего еще. Значения не имело. Важны были только экстаз законного гнева и возбуждение, вызванное тем, что мы делали это сами, анализировали стихотворение, что очень многие из нас вместе в этом участвовали, а Силвер, такой гордый, ходил по классу и направлял нас вперед.
И вот сейчас, сидя под деревьями в Сен-Жермен-де-Пре, я слышал, как с жестяным клацаньем падают на асфальт на площади Республики гранаты со слезоточивым газом. Такой гулкий звук. В страхе разбегающиеся люди. Вокруг хаос. У меня не получалось соотнести, какими мы были в тот день в его классе и какими стали теперь.
Я прочитал абзац из сборника эссе Камю, который он нам дал.
Почти совсем стемнело, и было очень холодно. На скамейке напротив меня лежал, завернувшись в старое одеяло и полностью натянув на лицо шерстяную шапку, человек. Разглядывая его, я представлял, что у меня хватит смелости провести ночь здесь, в парке. Домой я больше не вернусь. Просто вздохну и растворюсь. Никаких телефонных звонков. Я думал о том мужчине, которого на моих глазах толкнули под поезд. Я приклеил ту заметку в свою тетрадь. Кристоф Жоливе умер в одну секунду. Я думал о звуке, с которым поезд врезался в его тело, и о том, насколько он отличался от звука, с которым металлический прут ударил по ребрам того парня.
Il n’y а qu’un probleme philosophique vraiment serieux: c’est le suicide[49].
Притворяясь, будто хватает смелости спать в парке рядом с этим мужчиной без лица и бронзовой Дорой Марр работы Пикассо, я также представлял, что у меня хватит внутренних сил покончить с собой. Но не нашлось мужества ни на то, ни на другое. И я прекрасно сознавал, даже в семнадцать лет, насколько смешон, сидя в Сен-Жермен-де-Пре с зажатым в руках Камю и обдумывая самоубийство. Я замерзал и скоро должен был идти домой.
С минуту раздумывал, не позвонить ли Силверу. Может, он пустит меня к себе, позволит ночевать у него на диване, пока я не решу, как быть дальше. Но после всего, что видел в этот день, всего, что мне стало ясно о моем характере, сильнее всего меня мучила та единственная картинка: Силвер отворачивается, его рука поднимается к щеке, чтобы стереть с лица слюну. Чего я ожидал?
Когда он вышел вперед и крикнул, я испытал облегчение. Им конец, все это кончится. Я знал, что Колин подумал о том же самом. В тот момент он принадлежал нам. Явление добродетели в море безобразия.
Но больше ничего не случилось. Что он мог дать, он дал. Это было чуточку больше, чем у всех у нас, краткий окрик. Arrête. А потом ничего не было, кроме затухающей инерционной волны, оставившей Силвера стоять на тротуаре, онемевшего, как и все мы, от страха. Я видел, как он, спотыкаясь, попятился, отказался драться и отвернулся. Ушел.
Я не мог ему позвонить. Идти, кроме как домой, было некуда. Идти куда-то еще у меня не хватало смелости.
Толстый человек в длинном черном пальто открыл ворота парка. Он подошел к лежащему на скамейке бродяге и мягко тряс его за ногу, пока мужчина не проснулся, подтянул шапку наверх, открывая глаза, и сел. Он сложил одеяло, взял из-под скамейки пакет и молча похромал из парка. Мужчина в пальто посмотрел на меня.
— Le jardin ferme, je vais vous demander de partir monsieur, s’il vous plait[50], — сказал он.
Я кивнул и встал, вскинул на плечо рюкзак. Он придержал для меня ворота и улыбнулся, когда я проходил мимо.
— Bonne soiree[51], — сказал он, вставляя ключ в замок.
Я пошел домой. В квартире было тепло и пахло жареной курицей. Я проголодался, и тепло жилья, свечи, зажженные в гостиной, виолончельная сюита Баха, льющаяся из стереосистемы, невольно заставили меня порадоваться, что я дома. Я думал проскользнуть к себе в комнату незамеченным. Но сейчас, с горящими от холода щеками, я слушал эту печальную, прекрасную музыку. Огромная сила, которой я мог обладать в своем воображении, исчезла по возвращении домой.
Музыка закончилась. Я услышал, как в кухне повернули кран, в раковину полилась вода. Затем этот звук оборвался. Шаги. Мое дыхание участилось, я смотрел на кухонную дверь. Мать вышла в гостиную. Правая щека — красная и опухшая, под глазом наливался синяк. На губе пятнышко засохшей крови. Волосы распущены по плечам. На ней были джинсы и длинный серый свитер-водолазка. Она пересекла комнату. Я знал, что мать снова поставит этот альбом. Играл Янош Старкер. Она ставила его, когда я не мог заснуть или когда просыпался от ночных кошмаров.
— Волшебная музыка для уничтожения чудовищ, — говорила она.