Ромен Гари - Грустные клоуны
— Нет. Расскажи.
— Как-то раз в Ницце проходила забастовка и демонстрация трудящихся. Я смешался с толпой и спер у рабочих два кошелька. Сами понимаете, классовая ненависть. Она накатила на меня совершенно неожиданно. Между нами: мой дедушка был мелким собственником. Все попытки сдержать себя напрасны — в один прекрасный день все выходит наружу.
— И ничего святого, да?
— И потом, мои старые нео-марксистские мечты… Обчищая карманы трудящихся, с ними очень легко расстаешься. Именно таким образом мне удалось избавиться от этого ярма. Остался лишь неприкрытый цинизм. Непреодолимый, как смерть. Стоящий выше человека, недостижимый. Ницшеанский. Каково? Что вы на это скажете?
— Хорошая собачка, Гручо, — сказал Вилли. — Дай лапу. Хорошая собачка.
— А что вы хотите, когда в течение тридцати лет ты возлагаешь все свои надежды на коммунизм, то нужно каким-то образом компенсировать свои издержки. Нужно суметь сделать первый шаг. Кстати, я забыл вам сказать, что в тот день отмечалась годовщина Октябрьской революции.
— Лежать, Гручо, лежать, — скомандовал Вилли. — Хорошая собачка. Гручо.
— Об этой истории я написал в «Юманите», подписавшись своим именем. Таким образом, если коммунисты возьмут верх, они увидят, что я не коммунист: мне не грозит быть повешенным.
— Согласись, что расстаться с верой — очень тяжело, верно, паршивец? — спросил Вилли.
Они напялили фраки — Гарантье одолжил свой Ла Марну — и, сверкая белоснежными манишками, спустились по парадной лестнице отеля «Негреско» на первый этаж, поддерживая друг друга, как два пингвина, которые ошиблись широтой. Перед центральным входом их ожидал экипаж, сверху донизу украшенный красными гвоздиками, и, прежде чем Вилли открыл рот, чтобы выразить свой протест или потребовать объяснений, Бебдерн втолкнул его внутрь и устроился рядом. Над экипажем красовался алый транспарант с выполненной золотом надписью «Голливуд победит». Вилли тупо уставился на транспарант, потом на Бебдерна.
— Что это значит?
— В три часа на бульваре состоится цветочное сражение. Я обещал комитету по проведению праздничных торжеств, что вы примете в нем участие. Кстати, — только тс-с-с, — за это я получил пятьдесят тысяч франков!
Вилли попытался выйти из экипажа.
— Остановите! — заорал он водителю. — Я категорически отказываюсь! Я отказываюсь во имя священного права людей распоряжаться самими собой! Водитель, стойте, я выхожу!
— Сидите спокойно, — приказал Бебдерн. — Иначе я продам вашу бессмертную душу прессе. Я не только расскажу, что от вас ушла жена, но еще и то, что вы любите ее до такой степени, что почти счастливы за нее. Успокойтесь, это не займет больше часа. И потом, раз уж вы пахнете хорошо, и вокруг вас пахнет хорошо, то нечего так орать.
Обезоруженный, Вилли с мрачным видом остался сидеть среди гвоздик.
Погода стояла отменная, и Английский бульвар был заполнен праздничной толпой, наблюдавшей за прохождением разукрашенных экипажей. Дикторы объявляли о присутствии Вилли Боше, и из громкоговорителей неслась музыкальная тема, которая повсюду сопровождала его. Вилли ехал, утопая в цветах, в позе римского императора, окруженного варварами, и время от времени бросал на Бебдерна оскорбленный взгляд. Бебдерн раздавал приветствия направо и налево, отвечая на аплодисменты, адресованные Вилли. Перед главной трибуной он велел водителю остановить экипаж и долго пожимал руку председателю комитета по проведению праздничных торжеств, который пытался говорить с ним по-американски. Бебдерн, тоже пытаясь говорить по-американски, крикнул: «Да здравствует свободный мир!», и они продолжили пожимать друг другу руки, что-то бормоча по-американски, под вспышки блицев фоторепортеров. Вилли, совершенно озверевший и похожий на быка Фердинанда,[7] жевал букетик фиалок, а Бебдерн незаметными для постороннего глаза пинками пытался заставить его встать. В конце концов, он своего добился, заехав Вилли точно по лодыжке. Тот взвыл, вскочил на ноги и швырнул букет фиалок в физиономию председателя комитета по проведению праздничных торжеств. Вся трибуна взорвалась аплодисментами, председатель покачнулся и ткнул веткой мимозы в глаз Вилли, отчего тот взревел диким голосом, принялся срывать с экипажа цветы и вместе с проволочными стеблями бросать их в лица стоявших на трибуне представителей городских властей. Вилли сделал попытку спрыгнуть с экипажа и взобраться на трибуну, но Бебдерн удержал его, схватив за ноги. Публика аплодировала и топала ногами от восторга. Вилли продолжал буйствовать под транспарантом «Голливуд победит», но председателю комиссии по проведению праздничных торжеств все же удалось поймать его руку и как следует тряхнуть в знак приветствия. Вилли безуспешно пытался вырвать руку и, пока рукопожатие продолжалось, орал председателю, что лучше бы тот истратил деньги на улучшение условий жизни трудящихся, а председатель комиссии по проведению праздничных торжеств отвечал ему, что Ницца будет вспоминать Вилли с волнением и признательностью, на что Вилли сказал ему: «You son of a bilch» [8], а председатель категорически ответил: «И я тоже». Экипаж тронулся, и Вилли снова рухнул в гвоздики, тогда как Ла Марн, продолжавший стоя приветствовать толпу, вдруг с ужасом понял; что воображал себя въезжающим на украшенном цветами экипаже в мир, совершенно свободный от войн, ненависти, восторженных иллюзий и парочки СССР — США, мир, полностью освобожденный от невозможного им, Ла Марном, и только им одним, и что он, Ла Марн, был Спасителем, Благодетелем и Миротворцем. Он покраснел от стыда, смирно сел и, прижавшись к Вилли, чмокнул его в нос.
— Под цветами стоит ведерко с бутылкой шампанского, — сказал он. — Но я зря пил, ничего не поделаешь: хмель не проходит. Протрезветь никак не удается, остается лирическая иллюзия. Непобедимая, неискоренимая, с идиллическим блеянием.
Вилли уже стоял на четвереньках и откупоривал бутылку. Глотая шампанское, он пытался придумать что-нибудь по-настоящему отвратительное, чтобы показать себя в глазах народных масс типичным продуктом американского капиталистического зла в его голливудском воплощении и тем самым наглядно проиллюстрировать нравственную деградацию Запада и крушение его ценностей, дискредитировать, наконец, всю систему, чтобы поддержать свою репутацию человека с левыми взглядами и объяснить таким образом финансовый бойкот, с которым он сталкивается, пытаясь создать гениальное произведение кинематографа. Например, можно было бы публично съесть дерьмо: ПОСМОТРИТЕ, ВО ЧТО ПРЕВРАЩАЕТ АМЕРИКА СВОИХ ВЕЛИКИХ ЛЮДЕЙ. ПОСМОТРИТЕ, ДО КАКОГО СОСТОЯНИЯ НИЗВОДИТ ТВОРЦОВ ВЛАСТЬ ДЕНЕГ, или же, совсем просто: ВИЛЛИ БОШЕ — ЖЕРТВА «УПАДКА ЗАПАДА», с фотографией в одной из газет. Но таким образом удастся доказать лишь то, что пресса является свободной. Иногда у него возникало впечатление, будто он поставил перед собой невыполнимую задачу: возненавидеть себя до такой степени, чтобы вина за это легла на Запад в целом. Самым приятным утешением для оправдания своей пустоты, невроза и личного поражения — всего того, что ненавидишь и презираешь в самом себе — было взвалить вину на общество, чтобы уйти от ответственности. Таким образом, в результате ловкой замены невыносимого психологического «я» социологическим «они» виновным, причем единственным, становилось последнее. Психологическое понятие превращалось в канализационную систему социологического. «Посмотрите, что вы со мной сделали, я тут ни при чем!» Но требовался огромный талант и даже гений, чтобы с достаточной убедительностью воплотить в жизнь великие идеи коммунистической пропаганды. Как требовался весь гений Сталина, чтобы с достаточной достоверностью, ужасом и кровью реализовать великие идеи антикоммунистической пропаганды.
— Бебдерн. — Да?
— Я больше не хочу быть проводником их пропагандистских идей.
— Держитесь, великий Вилли. Не забывайте, что впереди у вас еще конкурс красоты.
Впереди них ехала украшенная цветами машина полка альпийских стрелков, игравших военные марши, позади — машина местного отделения коммунистической партии, над которой красовался огромный голубь, сделанный из белых гвоздик. И между ними в персональном экипаже с транспарантом «Голливуд победит!», не лишенном определенной доли пророческой истины, тащился Вилли с недовольно оттопыренной нижней губой. Время от времени в лицо ему попадал брошенный из толпы букет цветов, но Вилли на это никак не реагировал и лишь бормотал себе пол нос какие-то ругательства. Запах цветов в конце концов разбудил его аллергию и спровоцировал сильнейший приступ чиханья. Сотрясаемый спазмами, безостановочно чихая, он сидел в экипаже, похожий на отрекшегося от престола римского императора, едущего в своей колеснице к месту предстоящего покушения. В это время Ла Марн размышлял, не взвалил ли он на себя невыполнимую задачу: не дать войне в Корее перерасти в мировой конфликт, могучим усилием воли развести в стороны два враждебных и могущественных блока, не дать им сойтись в смертельной схватке. По радио сообщили, что генерал Маккартур требовал разрешения на применение ядерного оружия, что американский конгресс собрался на чрезвычайное заседание и что в результате новых наступлений китайские войска грозили сбросить в море силы Объединенных Наций. Мир скатывался в бездну одержимости и безумия. И тем единственным, что могло разжать тиски и спасти от страха, оставалось шутовство. Бурлеск превращался в средство гигиены разума, в танец, которому был нипочем даже самый тяжелый груз. В моменты «душевного блеяния», как называл их Ла Марн, он пускался в шутовство с пылом крутящегося дервиша. Он прыгнул на колени к Вилли и нежно прижался к нему.