Александр Иличевский - Небозём на колесе
Вечером я спросил сестру, наконец вернувшуюся из музыкальной школы, боится ли она сама умереть. Дело в том, что я, изнемогший от истерики, хотел узнать у нее, у той, которая несла ответственность за приобретенное мною смертельное знание, что она сама думает об этом. О, как я мучился ее поздним возвращением, как я метался от окна к окну, пытаясь предвосхитить ее появленье на улице... Сначала был закат, и свет, исчезая, обливал пухлый наст на крыше дома напротив, но потом стемнело, и я, как ни старался, не мог ничего внизу разглядеть... Я не мог уже больше в одиночку переносить свое отчаяние. Я надеялся обрести в ответе сестры сочувствие, я думал, что ей тоже страшно и что тогда мы будем бояться вместе.
– Нет, – ответила она мне, – не боюсь, – и я тут же перестал быть предметом ее внимания...
Я схватил ее за руку и, чтоб не показаться трусом, выпалил:
– И я не боюсь, понимаешь?..
Ляпнув такое, я в самом деле избавился от страха.
Но с тех пор сестра перестала для меня существовать.
Это стало моей бедой.
О, вам пора уже засмеяться. Что же, смейтесь! Смейтесь над этим немужественным созданием, которое впервые вкусило несколько капель мысли и не знало, что в случае такого отравления делать... Ваше суровое мужество мне противно. Вы слышите, меня тошнит от него, мне мучительно видеть ваши окаменевшие пренебрежением лица! Вам наплевать на смерть. Вам наплевать на жизнь. Вы источаете прохладу вечности. Вы ею питаетесь, это ваша голодная диета. Вы – камни. Я же... Я хочу быть растением! Я готов умирать и рождаться хоть тысячу раз на дню, я готов покорно отдавать свои плоды смерти, но я не хочу испытывать при этом страха, вы слышите меня, камни! Я не хочу...
И тут Карелиас поморщился.
Я понял, что это уже перебор, и стушевался. Но явные, пусть и пьяные, слезы текли у меня из глаз, и я подумал, что наплевать, я был искренен...
Как я и опасался, гости восприняли мой бред как вызов.
– А что, – спросил, хмурясь, Карелиас, – «медсестра» – это тоже сестра, так ведь?
Я мгновенно протрезвел. Ведро жидкого воздуха вылили мне на голову, и она тут же затвердела, опрозрачнев. Я поперхнулся догадкой, но все же попробовал не подать им вида...
Сглатывая рвущееся дыхание, я ждал, что же будет здесь дальше. Покуда я взмывал, все чаще зависая, в ожидание, мысли рассеялись, и стало ясно, что догадка пуста и не стоит никакого беспокойства.
Но было уже поздно.
– Вот что, дорогой мой, давайте начистоту, – смягчаясь, сказал Карелиас.
Я развел руками, и тут...
В общем, начистоту у нас с ним так и не получилось. Ему и прочим гостям так и не привелось узнать, что ничего с моей стороны начистоту не имеется, – а если бы имелось, то я, владея этим знанием, был бы от счастья другим человеком.
Потому им ничего так и не удалось от меня услышать, что нас прервали. И даже не прервали, а, так сказать, прикончили. Потому что, когда прерывают, то всегда оставляют шанс возобновить прерванное.
Но тогда никто не оставил нам никаких шансов.
Заведующая чуть не на метле вломилась в дверь и стала на пороге. Сияние справедливого возмездия озаряло ее лицо. От удовольствия она потерла кривой глаз пальцем – как монокль.
Она не спешила. Ее неторопливость была столь же оправданна, как и оправданна медлительность прелюдии, с угрожающей неспешностью приближающейся к оперной битве первого действия.
Могучая горстка санитаров, как целое войско, взбухала за ее спиной. Азарт, с которым они предвкушали расправу, вызывал раскачивающиеся, как у музыкантов, движения их членов.
Мне показалось, что они также похожи на глухонемых футбольных болельщиков, в замедленной съемке бурлящих трибун приветствующих гол своей команды.
Но мы не были проигрывающей командой, скорее мы были отрядом партизан, чье укрытие стало известно захватчикам. Нужно было защищаться.
Сатир выступил вперед и заслонил нас своим колоссальным корпусом. Набычившись, он подтянул пояс.
Я почувствовал облегчение.
Но оно тут же исчезло, сметенное происшедшим.
Из-за спины сатира мне не удалось увидеть начала катастрофы.
Вдруг я услышал заполошный клич сестры-хозяйки. Вскинув голову, она повелительно заклинала на неизвестном языке. Белесое жало трепетало в ее зубах, как боек пулемета «максим». Череда гортанных, похожих на клекот слов пружинистой очередью поразила слух и, порикошетив, рассыпалась, словно горсть гороха по полу.
Покатившись, слова оказались лилипутами, в которых я узнал наших пропавших гостей. Они исчезли во мгновение ока, будто их кто-то сморгнул с ретины и бросил россыпью в невидимость.
Лилипуты, как ртутные шарики, беспорядочно суетясь по полу, пытались собраться в кучку.
Предназначенное мне слово, не причинив мне вреда, от удара превратилось в миниатюрный мой слепок и, шлепнувшись под ноги, юля и догоняя, наконец настигло Дафну – и слилось с ней, ничуть не изменив ее облика и размера.
Из числа санитаров выступил вперед волосатый водила и, дико ржа, стал заметать в совок живой мусор.
Рванувшись, лилипуты оказались проворней: они метнулись скопом туда-сюда, и покуда водила неуклюже пытался настичь, рой прозрачно-розовых пчел влетел в окно, неся в упряжке небольшую соломенную корзинку вроде гондолы.
В нее беглецы, суетясь по веревочной лестничке, и погрузились.
Эвакуация произошла успешно, стекло даже не звякнуло, лишь тихо колыхнувшись.
Ополоумевший водила еще какое-то время размахивал веником, как сачком, пытаясь вымести или словить что-то в воздухе...
В этот раз нам со Стефановым досталось не слишком. Я даже умудрился извлечь некоторую пользу из наказания: отправившись в одиночку, я получил возможность основательно подумать о многом.
В частности, о том, почему Стефанов будит меня по ночам.
Обдумав, решил проверить. К тому же очень удачно случилось так, что нас разлучили на время. Как раз то обстоятельство, что мы со стариком эти дни провели порознь, и позволило проверить мою гипотезу сразу же по возвращении.
Вышло так, что в палату я вернулся первым. Стефанов появился только к вечеру. Его осторожно привезли на каталке после химиотерапии.
Он едва был жив. Хотя для боли не было уже сил, приступы вскоре возобновились с прежней силой.
Всю ночь я просидел у постели Стефанова. Мучился, силясь не задрыхнуть, но, как назло, меня валило в сон еще с обеда. Ну хоть спички в глаза вставляй. Будто кто-то шаркал мелкими шажками по глазам. Чтобы смягчить ощущенье ожога, веки слипались сами собой.
Старику трудно было отвлекать меня разговором, постепенно он совсем замолчал. Чтоб не отключиться, я решил надеть линзы. Возясь с ними сквозь сон перед зеркалом в ванной, упустил в сливное отверстие левую линзу. Выяснилось, что осталось еще только три пары запасных.
Вернувшись к Стефанову, обнаружил, что линзы бесполезны – только усиливают резь. Я содрал их, сбросил на пол, оттянул веки кверху пальцами, локти положил на колени.
Дело близилось к новолунию, я пялился временами на тонкий серебряный серп, и он, двоясь, троясь, плыл по слезе нарядной гирляндой.
Как смог я высидеть ту ночь – просто непостижимо. Зато утром Стефанов чувствовал себя лучше. Это не было чудом, хотя утром в палату заглянули санитары и поинтересовались, не поспел ли старик на вынос.
Хорошенько прикорнув днем, следующую ночь я провел со Стефановым в разговорах. Он изложил мне все, что успел вычитать интересного в одиночке, а под утро, уже совсем оживившись, вдруг решил рассказать о своей первой любви.
История мне показалась удивительной, и, когда я сладостно завалился под утро, мне приснилось ее продолженье.Глава 16. Числа
Здравствуй. Сегодня я думал о числах. Точнее, о сущностях, которые в них скрываются. Ты спросишь, для чего они мне нужны, эти числа, вместе с их сущностями. Действительно, в общем-то ни для чего. Но я все же думал о них. Ты скажешь, думать можно о чем угодно, ты только этим и занимаешься. Согласен. Но все-таки думать о числах – это вовсе не то же самое, что думать о собаке или еже или просто о вещи. Думать вообще можно по-разному. Например, размышления о тебе не имеют ничего общего с моим думаньем об опушке за окном и деревьях вокруг. Как можно это различить? Если попробовать объяснить, то получится сложно, в то время как на первый взгляд вполне очевидно. Утром я решил с этим разобраться и в результате добрался до чисел. Если уже скучно, то можешь дальше не читать. А мне все равно нечего делать, поэтому я продолжу. Так вот, я проснулся и стал думать о тебе.
Надо сказать, это обычное мое занятие, я всегда почти неотрывно думаю о тебе. К тому же ты снилась мне сегодня, и я ужасно разволновался, проснувшись, так как ты снилась мне за окном поезда, вагон уже тронулся, а я все пытался читать по твоим губам, – был конец ноября, и окна проводник уже запер. Поезд, понятно, тронулся, а ноги не слушались – в общем-то обычное для сна дело...
Лишившись же сна, я все еще отчаянно пытался удержать твое лицо, понять твои губы, но не смог и просто стал думать о тебе.