Джозеф Кутзее - Молодость
Собственное его объяснение любовных своих неудач, теперь уж приевшееся и становящееся все менее правдоподобным, таково: он так и не повстречал правильной женщины. Правильная женщина проникла бы взором под непроницаемую поверхность, которую он выставляет миру напоказ, в сокровенные его глубины; правильная женщина выпустила бы на волю затаившиеся в нем силы страсти. Пока она не явилась ему, пока не настал судьбоносный день, он попросту коротает время. И потому на Марианну можно махнуть рукой.
Один лишь вопрос продолжает мучить его, неотступно. Сможет ли женщина, которой предстоит снять запоры со скрытого в нем вместилища страстей, если такая женщина вообще существует, сможет ли она также и разрушить плотину, преградившую путь потокам поэзии, – или все обстоит наоборот и это ему должно сначала обратиться в поэта и тем доказать, что он достоин ее любви? Лучше бы, конечно, верным было первое, однако он подозревает, что это не так. Точно так же, как он влюблялся издалека – в Ингеборг Бахман в одном смысле, в Анну Карина в другом, – так, подозревает он, и та, что ему предназначена, распознает его по творениям, полюбит сначала его искусство, прежде чем ей хватит глупости полюбить его самого.
Глава семнадцатая
От профессора Хауарта, его кейптаунского дипломного руководителя, приходит письмо с просьбой провести некоторые трудоемкие научные изыскания. Хауарт работает над биографией драматурга семнадцатого столетия Джона Уэбстера и хочет, чтобы он скопировал в собрании рукописей Британского музея кое-какие стихи, которые, возможно, были написаны Уэбстером в юные годы, а заодно уж и любые, какие встретятся ему в ходе изысканий, рукописные стихи, помеченные буквами «И. У», поскольку инициалы позволяют предположить, что и эти стихи могут принадлежать перу Уэбстера.
Хотя в самих стихах, читаемых им теперь, он особых достоинств не усматривает, поручение льстит ему, поскольку подразумевает в нем способность опознать создателя «Герцогини Мальфи» по одному только стилю. Элиот научил его тому, что критик проверяется по способности к тонким различениям, Паунд – тому, что критик должен обладать умением расслышать голос настоящего мастера за обычной модной трескотней. Если он и не умеет играть на фортепиано, то, по крайности, способен, включив радио, отличить Баха от Телемана, Гайдна от Моцарта, Бетховена от Шпора, Брукнера от Малера; если не способен писать, то, по крайности, обладает слухом, который одобрили бы Паунд и Элиот.
Вопрос вот в чем: является ли настоящим писателем Форд Мэдокс Форд, на которого он растранжирил столько времени? Паунд превозносил Форда как единственного в Англии наследника Генри Джеймса и Флобера. Но говорил ли бы Паунд об этом с такой уверенностью, прочти он все написанное Фордом? Если Форд столь превосходный писатель, почему пять его хороших романов окружены такими грудами хлама?
Хоть и предполагается, что он пишет о беллетристике Форда, второстепенные романы этого автора представляются в сравнении с написанным им же о Франции куда менее интересными. Для Форда не существовало большего счастья, чем проводить – в обществе достойной того женщины – день за днем в залитом солнцем доме на юге Франции, с оливковыми деревьями на заднем дворе и добрым vin de pays[32] в погребе. Прованс, говорит Форд, есть колыбель всего изысканного, лиричного и человечного в европейской цивилизации, что же до женщин Прованса с их неукротимым темпераментом и орлиным обликом, они способны посрамить любую из женщин севера.
Можно ли верить Форду? Увидит ли сам он когда-либо Прованс? Обратят ли неукротимые женщины Прованса хоть какое-то внимание на него, столь явно лишенного огня?
Форд говорит, что цивилизация Прованса обязана своей легкостью и грацией кухне с преобладанием рыбы, оливкового масла и чеснока. Из уважения к Форду он, поселившись в своей новой квартирке в Хай-гейте, покупает вместо сарделек рыбные палочки, жарит их на оливковом, а не на сливочном масле и посыпает чесночной солью.
Диссертация, которую он пишет, ничего нового о Форде не скажет, это уже ясно. И все-таки забрасывать ее он не желает. Отступничество – это по части отца. А на отца ему походить не хочется. И он начинает сплетать из сотен исписанных мелким почерком листков с заметками паутину связной прозы.
В один из дней он, сидя в огромном, накрытом куполом читальном зале, понимает, что слишком устал и заскучал, чтобы написать еще хоть слово, и позволяет себе роскошь окунуться в книги о Южной Африке давних дней, книги, которые можно найти только в больших библиотеках, – воспоминания посещавших Кейптаун людей наподобие Даппера, Кольбе, Спармана, Барроу и Барчелла, изданные в Голландии, или Германии, или Англии два столетия назад.
Жутковатое чувство испытывает он, сидя в Лондоне и читая об улицах – Ваалстраат, Буитенграхт, Буитенсингел, – по которым лишь он один из всех окружающих его здесь людей, с головой ушедших в книги, и ходил. Но еще сильнее, чем рассказы о старом Кейптауне, захватывают его отчеты о вылазках во внутренние территории, о разведывательных поездках на запряженных волами фургонах в пустыне Большое Кару, где путешественник мог день за днем совершать переходы, так и не встретив ни единой живой души. Цвартберг, Лиувривиер, Двика: это о своей земле он читает, земле своей души.
Патриотизм: не подцепил ли он эту болезнь? Не доказывает ли, что не способен жить без своей страны? Отряхнув с ног своих прах отвратительной новой Южной Африки, не устремился ли он душой к Южной Африке прежних времен, в которые был еще возможен Эдем? А эти англичане вокруг, ощущают они такой же трепет сердечных струн, наталкиваясь в книге на упоминание о Райдэл– Маунт или Бейкер-стрит? Не похоже на то. Эта страна, этот город окутаны теперь уж столетиями слов. Хождение по стопам Чосера или Тома Джонса англичане странным ничуть не находят.
Южная Африка – дело другое. Если бы не эта горстка книг, навряд ли ему вчера приснилось бы Кару. Потому-то он и углубляется, в частности, в Барчелла, в два его объемистых тома. Барчелл, быть может, и не такой мастер, как Флобер или Джеймс, однако пишет о том, что происходило на самом деле. Настоящие волы тащили Барчелла и его коробки с образчиками растений от одной стоянки в Большом Кару до другой; настоящие звезды мерцали над головами Барчелла и его людей, пока те спали. Даже при мысли об этом голова у него идет кругом. Барчелл, может, и мертв, как и его спутники, и фургоны его рассыпались в прах, но они существовали на самом деле, и путешествия их были настоящими. Доказательство – книга, которую он держит в руках, книга, для краткости названная в указателе хранимых Британским музеем томов «Путешествий Барчелла».
Если путешествия Барчелла обретают реальность благодаря «Путешествиям Барчелла», почему другие книги не могут сделать реальными другие путешествия, пусть даже гипотетические? Логика, разумеется, шаткая. И все же ему хотелось бы проделать именно это: написать книгу настолько же убедительную, как у Барчелла, и поместить ее в библиотеку, ставшую эталоном всех библиотек. И если для убедительности его книги придется превратиться в котелок с колесной смазкой, который раскачивается под днищем фургона, переваливающегося по камням Кару, он готов стать таким котелком. Если придется обратиться в цикад, стрекочущих в кроне дерева, под которым путники останавливаются в полдень, чтобы перекусить, он станет цикадами. Тренькание котелка, трели цикад – воссоздать все это он наверняка сумеет. Трудность в том, чтобы сообщить книге дух, который приведет ее на полки библиотек, а стало быть, и в мировую историю, – дух достоверности.
Нет, он помышляет не о подлоге. Этим путем уже проходили многие: делая вид, будто нашли в сундуке или на чердаке загородного дома покрытую пятнами сырости тетрадь, на пожелтевших от времени страницах которой описана экспедиция, перешедшая пустыню Тартари или углубившаяся в земли Великих Моголов. Такого рода обманы ему неинтересны. Его задача чисто литературная: написать книгу, в которой горизонт знаний будет таким же, как в пору Барчелла, в 1820-е, но пропитанную восприятием окружающего мира, оставшимся для Барчелла, при всей его энергии, уме, любознательности и самообладании, недоступным, поскольку он был англичанином в чужой земле, а половину мыслей его занимали Пембрукшир и покинутые дома сестры.
Придется научиться писать изнутри 1820-х. И прежде чем у него это получится – придется отказаться, избавиться от лишних знаний – многое забыть. Однако перед тем как начать забывать, необходимо понять, что именно требует забвения; до того как знания его сократятся, необходимо расширить их. Где отыскать нужные сведения? Историю он не изучал, да и то, что ему нужно, в книгах по истории не сыщешь – оно принадлежит земному, а земное так же общо, как воздух, которым ты дышишь. Где искать вседоступное знание давно ушедших времен, знание слишком смиренное, чтобы сознавать себя таковым?