Павел Крусанов - Мертвый язык
В рюмочной, известной в городе собранием неимоверного количества настенных, по большей части неисправных часов и подаваемыми на закуску вкрутую сваренными яйцами, было людно, но вместе с тем хватало и свободных мест. Егор уже сидел на скамье за деревянным столом и то, что располагалось перед ним – графин водки, две стопки, два стакана с томатным соком и пара яиц, – свидетельствовало о предстоянии собутыльника.
– Мы завязли, еще не сдвинувшись с места, – без предисловий сказал Тарарам. Он устроился за столом напротив Егора. – Я именно это имел в виду, когда говорил в машине, что в России механизм всякой энергичной, жизнепереустраивающей идеи в относительно устоявшиеся времена тяготит проклятие холостого хода. Впечатление такое, будто все мы подавлены инерцией тяжелого русского бездействия. Или неподъемным русским покоем. Кому как нравится.
– У меня похожее ощущение, – признался Егор, подвигая к Роме стопку с колыхнувшейся в ней водкой и стакан с густым и оттого неподвижным соком. – Мы размахиваем руками, а сами по пояс увязли в болоте. Что твой парад голых, что реальный театр – все это похоже на жесты отчаяния, посылаемые в пространство узниками трясины. Жесты эти имели бы смысл, если бы мы уже были свободными и умели ходить по топи бублимира легко и беспечно, как водомерки по воде. А мы не умеем. Потому что не знаем – зачем? Сначала должно сложиться ядро, ясно осознающее, чего оно хочет, и не обремененное кандалами вещественной зависимости. Этакая шаровая молния, гуляющая сама по себе. Осмысленные действия – после.
– Верно. Особенно про кандалы и молнию. – Рома бросил в стакан щепоть соли – не найдя чем размешать, достал из чехла на поясе “опинель”, раскрыл и разболтал сок лезвием. – Однако и разговоры наши тоже как будто бы идут по кругу. Тебе не кажется, дружок? – Тарарам посмотрел на Егора, но тот, должно быть, счел вопрос риторическим. – Все верно, сперва, конечно, нужно стать свободными, однако перед тем четко осознав мотив – во имя чего.
– А мы не осознаем, ведь так?
– Мы знаем только то, что хотим жить иначе. Не идейно, не экономически, не конфессионально – цивилизационно иначе. Иначе во всем. Хотим жить в единстве с миром и заключенной в нем бездной. Но не по банальной модели экологов, поскольку те отводят человеку на земле место гостя. А мы – не гости. Мы – первые в сообществе равных. Поэтому, подходя к лесу, мы говорим: “Здравствуй, лес-батюшка”, а завидев муравейник, кричим: “Здорово, мужики!” И когда убиваем змею, мы стараемся, чтобы кровь ее не попала на хлеб, потому что если змеиная кровь попадает на хлеб, хлеб стонет. И в этом иначе деньгам мы отводим совсем другое место. Потому что деньги – это стыдно, это неприлично, этого не должно быть… – Словно бы оспаривая Ромины слова, игральный автомат в углу зазвенел, изрыгая чей-то выигрыш. – Короче говоря, мы хотим жить в русском мире, осененном покровом традиции. Но путь традиции пресекся. Ведь традиция, как ты понимаешь, это не сохранение пепла, а поддержание огня. Вокруг же теперь один пепел. Мир век от века перерождался – как нам, перерожденцам, чудом сохранившим память об эдемском саде, выродиться обратно?
Тарарам в церемонном приветствии приподнял стопку и разом выпил.
– Вокруг пепел, – согласился Егор, по примеру Ромы разделавшийся с содержимым своей стопки, – а между тем ты говоришь об этом бодро. Как тот оптимист из анекдота.
– Какого анекдота?
– Ну помнишь – оптимист пишет в своем дневнике: “Сегодня был на кладбище. Видел много плюсов”.
Усмехнувшись, Тарарам стукнул яйцо о стол и принялся колупать скорлупу ногтем.
– Нет, дружок, я не оптимист из анекдота. Я – реалист, стремящийся к невозможному.
Промокнув салфеткой красные от сока губы, Егор взялся за графин – самохарактеристика Ромы как-то по-особенному в нем отозвалась, что-то свое, уже однажды думанное, напомнила…
– Переустраивать мир сейчас, – заметил он, – позволительно – если это еще позволительно в принципе – только через власть. Почему ты не идешь сам и не ведешь нас туда – в рощи заповедных властилищ?
– По той же причине, – вздохнул Тарарам и пояснил: – Путь традиции пресекся. Но еще прежде рассыпалась вертикаль общества традиции, выстроенная от человека к Божеству. Смысл и функции власти теперь не те, они уже совсем, совсем иные… Общество традиции устроено так: небо – местопребывание сил, направляющих рождение, смерть и судьбу всего сущего, а власть – лишь медиатор, звено в передаче тайны, посредник между сакральной силой и подданными. Первоначально власть была природно умна и сильна проводимой через нее небесной справедливостью. И, уж конечно, совсем не похожа на нынешние капища власти. Память о власти, как о звонкой трубе, в которую дует Бог, сидит у людей в подкорке. Именно потому наши нынешние властилища столь ненавистны и презренны. – Тарарам потрогал свою вышитую бисером шапочку – на месте ли? – и закурил. – Нужно кончать с разговорами. Нужно сбросить оковы, которых на нас не так уж и много, и налегке заняться делом. Нужно выстраивать внутри разлагающегося трупа бытия свой хрустальный мир – цельный, структурно организованный мир-паразит, крепко стоящий на забытых принципах. Ну а после, выстроив, мы невольно противопоставим его – небольшой, колючий, твердый – враждебному, студенистому, вопящему и негодующему всем своим необъятным телом миру смерти. – Рома подался вперед, к Егору, и, понизив голос, почти зашептал: – А ведь если противопоставить крупицу осмысленной структуры бессмысленному раствору, то через какое-то время все лучшее, цельное, здоровое притянется сюда, к нам, и на крупице нарастет огромный блистающий кристалл, который, в частности, дарует смысл поглотившему универсум студню разложения, затопившему нашу жизнь раствору чепухи. Бывают времена, когда ничто не оказывается столь уместным и своевременным, как уже безвозвратно похороненная, казалось бы, в темных волнах лет архаика. Вперед – к руинам эдемского сада!
Презрев хороший тон общественных едален, Тарарам макнул яйцо в солонку и вновь приподнял стопку.
Егор с удивлением заметил, что стрелки некоторых часов на стенах рюмочной вздрагивают и совершают шаг. “А оков у нас и впрямь немного, – подумал он. – Как в легкой, мечтами надутой юности и положено. Фатер-муттер, родительский кров, универ, планы на будущее – вот и все цепи. А любовь – права Настя – не кандалы. Любовь – ураган, срывающий людишек с якоря. Вперед. Пока не поздно. Пока не заякорился намертво. Пока киль мидиями не оброс”. Егор вспомнил прошлое лето – свою первую самостоятельную поездку в Крым с парой университетских приятелей. Вспомнил довольных житухой воробьев, которые, излучая в пространство щебет, расклевывали на деревьях поспевшие вишни и абрикосы. Вспомнил обугленного солнцем татарина с новосветского рынка, дававшего своим дыням пятилетнюю гарантию (“Такая дыня – пять лет помнить будешь!”). Вспомнил жука-оленя, сидящего – и как тут очутился? – на камне у Сквозного грота, – его едва не захлестывала соленая волна, а он задирал голову и грозно разводил чудовищные жвалы, извещая стихию о готовности к битве. Вспомнил медуз… Не тех, что как грибы и парашюты, а тех, что похожи на прозрачные бутоны тюльпанов, по жилкам которых бежит, переливаясь и посверкивая, зеленоватый, сиреневый и фиолетовый свет. Такого чувства свободы, как тогда, в Крыму, Егор прежде не испытывал. В груди его сделалось небольшое приятное волнение. Уж так устроена память: тронул – и струна запела.
– Ты отворачиваешься от власти, а стало быть, и от политики как таковой. – Выпив, Егор с удовольствием поморщился и тоже принялся ковырять скорлупу. – И, безусловно, поступаешь верно. Но чем наш хрустальный мир-паразит, вернее, его ядро, будет отличаться от какой-нибудь своеобразно радикальной партии, желающей построить царство берендеев на земле? Только тем, что мы не станем лезть с патологоанатомическими бреднями в дела гниющего социального тела? Но тогда чем мы будем отличаться от сектантов, проклявших белый свет и замуровавшихся в пещере где-нибудь под пензенской Погановкой? И потом, переродилась ведь не только власть, но и подданные. А что, – Егор указал пальцем в потолок, – если и там беда? Что, если переродились и силы неба?
– Хороший вопрос. – Тарарам прикинул мысленно, хватит ли в его кармане денег, чтобы заказать еще один графин водки. Денег хватало. – Теперь – по порядку. Большевики и нацисты начали строить свои невероятные цивилизации через политику и в результате, вместо того чтобы расчистить площадку, только добавили во вселенскую выгребную яму помоев. Самоудаление, добровольный вычет себя из переписи мира – тоже не выход. Потому что этот путь ничего не меняет за пределами того, кто вычелся. Хотя сам он, вычтенный, вполне возможно, и выясняет личные отношения с бездной. В ней самой, – повторив жест Егора, Тарарам ткнул пальцем в потолок, – в бездне, вряд ли что-то меняется. Я бледно говорю, путанно – я это понимаю… Подобраться к заповедной тайне – значит принять бездну. Ее невозможно постичь, измерить, вздрючить – а выродившемуся обезбоженному человеку хочется именно этого. Особенно вздрючить. Выродившийся человек считает себя философом и ученым. Ученым жизнью. Неспособный постичь, измерить, вздрючить, такой человек верит, что наука жить – это умение обходить бездну. И он совершенствуется в методах, в подделках под жизнь – обрастает делами, вещами, мелочными привязанностями, чтобы не жить, а как-то так, что ли,обходиться. А нужно другое. Нужно принять бездну, впустить ее в себя, жить с ней, потому что суть жизни – бездна. Все остальное – ее обрамление. Существо бытия – небытие. Понимающий это и есть человек традиции. Просто человек, без рода занятий и социального ангажемента. Но дальше ему надо кем-то становиться… Понимаешь? Тут и возможен рост чудесного кристалла. Словом, радикально картину мира способны изменить не политика и не отважный эскапизм, а преображение. Примерно алхимического свойства. Феникс традиции сгорел, огонь погас, остался пепел. Но Фениксу для возрождения довольно и пепла!