Сергей Каледин - Черно-белое кино
Аллея Руж
Что такое счастье — это каждый понимал по-своему.
Аркадий Гайдар. «Чук и Гек»Жил человек возле Синих гор. Звали его Янек. Ян Бродовский.
Отца его, советского посла в Риге, расстреляли, следом мать, а про Янека впопыхах забыли. Вызвали его в Москву из Берлина, где он учился на строительного инженера, только в 38-м. На Колыму он приплыл в ржавом брюхе баржи — не баржи, параши, ибо на оправку не выводили, и когда отлязгнули люки, свежий воздух сшиб с ног…
Янек выжил в барже по молодости, выжил и потом — помогло инженерство. В 50-м его перегнали в Лабытнанги строить Мертвую дорогу. До самой смерти Сталина Янек вместе с дорогой вмерзал в черную с прозеленью тундру, но потом оттаял и долго спускался по меридиану, пока не осел на комбинате у Синих гор.
До столицы добрался в 58-м. В Москве на Фрунзенской у него была молочная мать Софья Сигизмундовна Дзержинская, выкормившая его в Варшавской тюрьме при царизме. И в коммуналке на улице Грановского жил кузен Стах, Станислав, с семьей: матерью, женой-финкой, у которой Сталин побил всю родню, и дочерями-двойняшками — Нюрой и Лелей. Двоюродники познакомились по новой, не вороша былого, в котором их отцы лишились голов за «шпионаж», а мать Янека — еще и за детскую дружбу с дочерью Пилсудского.
Послушать про Зоею, Софью Дзержинскую, коле-жанку по Варшаве, из соседней комнаты с папиросой «Север» во рту выбралась бабушка — тетя Янека. Ида, невестка, отогнала от дочек вонючий дым. Откашлявшись давним бронхитом в темную склянку, бабушка разложила письма. Она не видела Софью Сигизмундовну лет тридцать, хотя жили рядом, но регулярно получала от нее открытки. Последнюю она прочитала вслух, путая русские слова с польскими: «Кохана Хелько! Благодарю тебя за интерес к моей жизни. Как твои глаза? Мои плохо. Подобрали ли тебе добры окуляры?.. Бываешь ли на воздухе?..»
— Янек, а ты помнишь, как Феликс качал тебя на коленке? — спросила бабушка, перебирая письма.
— Он тепегь памятник, — важно пояснила Лёля, старшая — на десять минут — двойняшка.
— Пшепрашам бардзо, а Сэвер жив? — спросил Янек.
— Живо-ой… — Бабушка замяла папиросу в деревянную резную туфельку с янтарным камушком. — Вот… В сорок седьмом прислал: «… Из наших больше никого нет. Дедушка и мама — умерли в Лодзи. Маркус, Регина и Абрам — в сорок четвертом в Варшаве. Цурки Регины остались жить. Со стороны Маркуса вшистцы сгинели… До сорок третьего все было хорошо, потом я был в Освенциме. Почему остался живой — не знаю. Детей у меня нет, есть проблемы со здоровьем. Я стал богатый и с первой же оказией буду помогать… Я очень рад, что у вас все хорошо, вы ждете внука, я тоже буду его любить…»
Янек Бродовский с матерью.
— Какого внука? — недовольно заинтересовалась Нюра, выуживая из супа невкусную морковь.
— Внук — это мы, да, бабушка? — догадалась смышленая Лёля.
— Вы, вы… Не перебивайте.
Разговор уперся в Сталина — родня перешла на польский.
— Непонятно, — пробурчала Нюра.
— Вам нужно знать свой язык, — сказал Янек. — Вы же польки.
Нюра вопросительно взглянула на старшую сестру.
— Ну, что-о вы, дядя, — снисходительно улыбнулась за двоих Лёля. — Мы гусские.
— Перебирайся в Москву, Янек, — сказал Стах. — Вместе будем ЛЭП тянуть. Софья Сигизмундовна поможет с пропиской…
— Зося поможет, — кивнула бабушка.
Янек неопределенно пожал плечами.
— Не надо им знаться по-польски, — тихо, как бы самой себе, с запозданием сказала Ида. — И по-фински не надо.
— Не «знаться», а знать, — не удержалась бабушка: невестку из финской деревни под Ленинградом она не любила, считала ее неровней сыну.
Девочкам стало скучно, они вылезли из-за стола.
В длинном коридоре на коленях ползала пожилая девушка — полотерка. Она с трудом встала, колени ее были желтые от мастики, и они втроем пошли на черный ход кормить котлетами бездомного кота с оторванным ухом. Он нагло побирался на всех этажах, от жира у него выросли соски, как у кормящей кошки.
Нюра и Лёля жили неразлучно, как и положено двойняшкам, хотя помнили, как тесно им было в коляске. Внешне они были не очень похожи, но одинаково картавили. Если болела одна, заболевала и другая. Лёля с самого начала была покладистей, ей казалось, что если у Нюры что-то есть, то ей, Лёле, самой не так уж и надо. А Нюру кренило глупое упрямство: она не давала Лёле списывать арифметику и, начиная что-то рассказывать, тормозила на самом интересном. С годами свою «противность» Нюра победила, но не до конца: в первую голову она думала все-таки о себе — это называлось эгоизм. Позже выяснилось, что это — эгоцентризм, который не вытравляется.
На ночь бабушка читала им грустные сказки Андерсена, дымя папиросой; боязливую Нюру держала за руку.
В день похорон Сталина по крышам, громыхая, бежали люди; падали, осклизаясь, ползли дальше, как тараканы.
В детстве жизнь была дружная, наполовину состоявшая из ссор. Сестры с любимой подружкой Инкой, живущей ниже этажом, ходили за мукой под арку возле приемной Калинина, где с ночи стояли ходоки, и за папиросами для бабушки, которыми торговали у Военторга укороченные инвалиды с большими руками — на досках с подшипниками. По Арбату ходили странные, плохо накрашенные, девочки-старушки в самодельных тряпичных туфельках с бантами — Мальвины с неудавшейся судьбой. В Александровском саду сестры с Инкой собирали желуди. Лёля палочкой на дорожке из толченого кирпича написала: «Инка дура». Нюра так не думала, она считала отличницу Инку самой умной, но та ответила обеим, чтобы было не обидно: «Нюра и Лёля дуры». В Кремле открыли общественный туалет, и девочки без нужды бегали туда мыть руки и смотреться в зеркало.
Во дворе их дома часто дрались бандиты, жившие в полуподвалах с грязными окнами, наполовину вылезающими из асфальта. В соседнем тишайшем дворе правительственного дома номер три день и ночь бродили шпики в одинаковых габардиновых пальто, там была тишь да гладь, а у них бились вусмерть — до конца.
По воскресеньям татарин под окнами истошно вопил: «Старьё-ё берьё-ём!..»
От школы их водили на карандашную фабрику Сакко и Ванцетти и на хлебозавод. На их глазах из суковатых деревяшек получались гладкие граненые карандаши. Инка сказала, что Сакко и Ванцетти приехали из Италии в Америку делать карандаши, а их за это повесили. А на хлебзаводе из огромного чана с белесым месивом после печки на конвейер выпрыгивали французские булки с поджаренной коричневой губой.
И карандаши и хлеб были чудом. Сестры впервые увидели, как делаются вещи.
По праздникам в ночном небе над Манежем висели портреты Ленина — Сталина, высвеченные гудящими прожекторами, которыми рулили солдаты. Палил разноцветный салют. Люди на площади танцевали. Стройные торжественные милиционеры в белых гимнастерках, стянутых в рюмочку широким военным ремнем, похожие на балерин, следили за порядком.
Съемная дача — изба в деревне — огородом касалась поля, дальше расплывалось водохранилище. По субботам сестры встречали обшарпанный пароходик с родителями и гостями. На причале студенты пели под гитару аргентинское танго: «Прости меня, но я не виновата, что так любить и ждать тебя устала…»
Навстречу Иде, истошно шипя, неслись два огромных страшных гуся. Добежав, ткнулись ей в ноги, замерли. Ида погладила их, как щенят. Прошлым летом она выпросила у хозяйки два отбракованных яйца-болтушки, положила в вату под лампу и вывела мокрых гусят. Гусята быстро росли, загадили избу. Их переселили к родне в сарай, но своих они презирали и держались вдвоем, наособицу, копируя Нюру с Лелей.
Наступал длинный чудный вечер. Соловьи сходили с ума. Родители с гостями играли в лото, заводили патефон. С волейбольной площадки дома отдыха по соседству с деревней доносились крики. Где-то рядом был Тимур и его команда, Ольга с аккордеоном… Сестры торопились. Их ждала подружка, мечтавшая стать «боксеркой». Ида кричала вдогонку, что опять ничего не поели.
«Боксерка» повела сестер на зады огорода звать отца ужинать.
— А завтра щенков будем топить, хочете смотреть?
Сестры остолбенели: зачем?!
— Дуры какие! Кто ж их кормить будет?.. Да они маленькие — им не больно.
Отец «боксерки», полуголый фронтовик, единственной рукой в морских наколках рвал шкуру с подвешенной на турнике телки. Ровно отпиленная тяжелая культя с полурусалкой прижимала нож.
— Закгой глаза, — велела Лёля.
— А щенки-и?.. — всхлипнула Нюра, послушно закрывая лицо ладонями.
Хмельной веселый хозяин мощной рукой подобрал с земли тяжелую окровавленную шкуру и легко швырнул ее за забор.
— Дуська!.. Дарю от щедрот. Сумку сошьешь из этой хуевины… — Заметил детей. — Тюрю лопать? Айда.