Жан Эшноз - Полночь
Поезд тронулся с места. Ему показалось, что в другую сторону, что он находится теперь не в начале, а в конце вагона, и он наклонился к окну в коридоре, тщетно пытаясь отыскать на удаляющемся освещенном перроне какой-либо ориентир.
Она спросила по-английски, говорит ли он на этом языке. Плохо, очень плохо. А, произнесла она с сожалением, словно догадавшись, что он не испытывает ни малейшего желания поддерживать беседу. Последовал обмен знаками и несколькими «окей» (с ее стороны дружески, с его довольно холодно), имевший свое продолжение в купе, в котором она, очевидно, уже решила обосноваться, даже и не пытаясь сходить посмотреть, не найдется ли в каком другом лучшая компания. Быть может, она чувствовала себя вынужденной остаться здесь, задвинутой в этот угол, быть может, считала неудобным отвергнуть то, что превратно истолковала как проявление гостеприимства с его стороны, грубейшее недоразумение, поскольку если он и оставил ее чемодан перед этим купе, то просто потому, что оно было первым, а вовсе не потому, что это было его купе, тем более что он рассчитывал сойти, и даже если присутствие его пластикового пакета могло навести на мысль… В надежде, что ей будет не по себе в вагоне для курящих, он закурил сигарету, чтобы дать ей шанс, позволить в случае надобности воспользоваться нейтральным и более чем уважительным мотивом, чтобы уйти отсюда, прежде чем обосноваться на правом сиденье, но она уже складывала на противоположное свою куртку, огромный зонтик, две сумки, одну большую и одну маленькую, которые носила через плечо, их лямки или ремни, вероятно, скрещивались у нее на груди, откуда и впечатление сбруи, возникшее у него, когда он увидел ее на платформе.
Он отвернулся, уперся спиной в стекло купе лицом к окну в коридоре, раздосадованный не только из-за того, что она некоторым образом захватила его территорию, но и потому, что, вместо того чтобы усесться в углу у окна, что было бы, по его мнению, вполне для них приемлемо, она плюхнулась прямо посреди сиденья, тут же оправилась, выпрямилась, с закрытыми глазами, руки ладонями вниз на тесно сжатых бедрах, она носила длинную просторную юбку, темную, изукрашенную несколькими пятнами ярких цветов. Он повернулся к ней спиной, но ему было видно ее отражение в оконном стекле, застывшей теперь в почти медитативной позе, дыхательное упражнение, подумал он, может, она так и уснет, и тогда я…
Чтобы обмануть жажду, он сунул в рот ментоловый леденец, раздраженный и озадаченный тем, что никак не может вспомнить, как положил свой пластиковый пакет на угол сиденья, и еще более, что должен делить это купе, ночью, один на один с незнакомкой, фламандкой, немкой или скандинавкой, чуть за сорок, крупная, крепкого сложения женщина с тяжелой грудью, он сразу это заметил, он думал об этом, стараясь не разглядывать ее, пользуясь оконным стеклом, то есть он нагнулся, прижавшись к нему лбом, в попытке различить что-либо снаружи, блеклые огни, выдававшие среди темных масс все еще холмистой, лесистой провинции поселения покрупнее, подчас фары машины, лунный отблеск на жестяной кровле, на поверхности воды, три оранжевых огня, мигающих на перекрестке, и поверх его лицо, вялые черты, застывшие глаза, расширившиеся от усталости и напряжения, вызванного внезапным появлением этой женщины, загородившей выход в Льеже, все произошло так быстро, и он был обязан в данной ситуации ей помочь, у нее, изнуренной своей поклажей, был такой беспомощный вид, и то, что она заняла среднее место на сиденье, направленном по ходу поезда, вынуждая его, если ему захочется сесть, расположиться напротив, тогда как он ненавидел путешествовать в таком положении, пусть даже ночью это было не так неприятно, как днем, у него было такое впечатление, что он сказал ей об этом, когда она спросила, что в данном случае предпочел бы вот это место, так что было бы логично, чтобы она обосновалась у окна, что ни говори, лучше не сидеть лицом к лицу, но там, посреди, если только она не подвинется, когда я зайду обратно, осознав, что, с учетом тесноты, совершенно не обязательно тесниться, жаться друг к другу… Тяжелые груди… но даже в этом не было уверенности. Ему казалось, что он заметил это сразу же, но ведь он, конечно же, не присматривался, по меньшей мере не к… он потерялся, пытаясь вспомнить краткую сцену приветствий, тарабарщины, жестов, обмена взглядами, как они чуть касались друг друга в узком пространстве между головой вагона, обернувшейся вскоре его хвостом, и дверью купе, ее запах, духи с чуть восточным ароматом, не предположил ли он это, заметив оттенки хны в ее темных, густых и слегка вьющихся волосах, собранных в своего рода шиньон, который она как раз поправляла у него за спиной, держа во рту массивную заколку, подняв руки…
Он закрыл глаза, приписал внезапному смешению мимолетных ощущений довольно примитивную идею о какой-то особо пышной груди, которая на самом деле наверняка вполне заурядна, он на это надеялся, но не мог тем не менее набраться смелости, чтобы проверить, бросив скромный взгляд на отражение в оконном стекле, слегка стыдясь, что поверил, исходя из ее телосложения и минимальных признаков, что во всяком случае вообразил, да так, что до сих пор выбит этим из колеи, тогда как то был момент, когда она плюхнулась прямо посреди сиденья, выпрямилась, пытаясь перевести дух и взять себя в руки. У нее был встревоженный и, пожалуй, преувеличенно благодарный вид, хотя он только и сделал, что взял здоровенный чемодан, донес его до порога купе, не осмеливаясь спросить, не хочет ли она, чтобы он поднял его в багажную сетку, потому что было затруднительно донести свою мысль и он боялся, что ломаная речь примет форму попытки разговора, приведет к поиску общего языка, английского конечно же, но эта мысль приводила его в глубочайшее смущение, поскольку, если он читал по-английски без каких-либо сложностей, писал почти без ошибок и воспринимал на слух, когда иностранцы говорили на нем с сильным акцентом, почва уходила у него из-под ног, как только речь становилась беглой, он настолько же слабо понимал большую часть произносимых слов, как если бы ему показали партитуру всем известной считалки, медведь на ухо наступил, раздражалась Вера, которая не могла понять, упрекала его… да и к чему, впрочем, в этом поезде, который, вероятно, только что пересек немецкую границу и будет мчать не останавливаясь до самого Оснабрюка, незадолго до пяти часов, заря или далее солнце в этих широтах в самое-то летнее солнцестояние?..
Он сделал несколько шагов, тщательно раздавил сигарету в пепельнице, в которую кто-то запихнул яблочный огрызок, выгнулся, руки на пояснице, потом вытер лицо и шею носовым платком. Ну и жара. Она казалась более насыщенной, более тяжелой после Льежа, тяжелой, чемодан, женщина, тяжелая, ее запах, ее… Он снял пиджак, опустил окно. В коридор яростно ворвались шум и свежий воздух. Он оперся плечом о косяк, вытянув шею, свесил голову, чтобы подставить лицо под поток воздуха, впустить его под рубашку через короткие рукава и воротник, который он оттянул от шеи. Высыхая, пот приносил ощущение свежести. Кто-то отодвинул занавеску в соседнем купе и послал в его адрес раздраженную гримасу, сопроводив ее недвусмысленным жестом: рука, постукивающая по уху, палец, направленный в сторону открытого окна. Он закрыл его, медленно прошел по коридору, надеясь отыскать либо пустое купе, либо купе со всего одним, не погасившим свет пассажиром, желательно мужчиной, говоря себе, что следовало бы ввести в ночных поездах то же разделение, что и в раздевалках и душевых бассейнов, в общественных туалетах и больничных палатах, несмотря ни на что, в этой вынужденной близости с незнамо кем было что-то тягостное, что-то щекотливое, что-то… и риск для путешествующих в одиночку женщин, прежде всего большой для них риск…
Странным образом он почувствовал себя виноватым, что покинул свое место в коридоре. Он развернулся, движимый теми же дурными предчувствиями, которые побуждали его подбирать на дороге голосующих женского пола, чаще всего опоздавших на автобус лицеисток, по отношению к которым у него возникало ощущение, будто он спасает их, сажая к себе в машину, от опасности. Он вернулся назад, вновь занял свой пост часового, своего рода охранника перед купе, в котором, как он убедился, скользнув взглядом, она так и оставалась, была, цела и невредима, она передвинулась к окну, втащила свой чемодан и запихнула его у себя в ногах под столик, откинутый ею, чтобы разместить на нем какое-то подобие пикника и термос.
Он увидел, что огромный, с острым концом, зонтик положен поперек прохода, наклонен между двумя сиденьями, длинная ручка из светлого дерева опиралась на большую дорожную сумку, раскрытую на соседнем с ней месте. Увидел красный перочинный нож с открытым лезвием рядом с четвертинками нектарина, аккуратно разложенными на белой бумажной салфетке. Она вздрогнула, увидев, что он возвращается, он успел это заметить, прежде чем вновь повернуться к ней спиной, располагаясь на сей раз так, что от нее в оконном стекле ему были видны только скрытые длинной юбкой скрещенные ноги, лодыжка и правая босая нога в темной мягкой туфле, медлящие между столиком и коленом руки. Она ела. Чтобы чем-то себя занять, возможно для вида, чтобы иметь повод вынуть свой красный перочинный нож, иметь его под рукой, с выставленным лезвием, манипулировать им, дотошно разрезая на бумажной салфетке надвое или даже натрое каждую четвертинку нектарина, чтобы продлить поглощение плода, вместе с тем приучаясь пользоваться ножом. Он вспомнил об источаемой ею на перроне у подножки слабости, первый образ, когда он еще не мог оценить ее стать, вспомнил ее поднятые к нему растерянные глаза и нелепый в своей громадности зонтик, прижатый к груди, вдавливая, наверняка, ее или выталкивая таким образом, что приподнятые или чуть растопыренные груди могли показаться очень пышными, выпрастываясь из своего рода тисков между ручкой зонтика и лямками сумок, которые она носила через плечо… ну да, так оно и было, теперь он четко все вспомнил и испытал огромное облегчение, отметив, что это не плод его развратного воображения, а всего-навсего оптический эффект… Развратный, да нет же, это не про меня, я ничего у нее не просил, я хотел сойти, пройтись, чтобы подумать, немного воздуха и движения, а она…