Кобо Абэ - Сожженная карта
Я. Возникнут сложности?
ТОМИЯМА. Там существует обыкновение не интересоваться биографиями друг друга, это уж само собой, и даже имени не спрашивать.
Я. А в случае если будут объяснены обстоятельства, заставившие обратиться к ним?
ТОМИЯМА. Узнав об этих обстоятельствах, постараются выгородить человека.
Я. Вы, зная, чем занимаются в «Камелии», тоже откажетесь представить сведения, если их у вас запросят?
ТОМИЯМА (немного подумав). Почему это люди решили, что имеют право следовать по пятам за человеком?.. Он ведь, кажется, преступления не совершил… никак в толк не возьму, почему люди думают, что имеют право и считают совершенно естественным преследовать человека, скрывшегося по своей собственной воле?
Я. Но я хочу подчеркнуть, что, следуя подобной логике, скрывшийся тоже не имеет права скрываться.
ТОМИЯМА. Скрыться — это не право, а воля.
Я. Может быть, преследовать — тоже воля.
ТОМИЯМА. В таком случае я сохраняю нейтралитет. Я не хочу быть ничьим врагом и не хочу быть ничьим другом.
— Какое голубое.
Эти слова удивленно произносит мальчик в школьной форме, посмотрев на небо. Привлеченный словами товарища, другой школьник удивленно открывает рот, сощуривается, ослепленный ярким светом, и вздыхает.
— Смотри, и правда — голубое-голубое.
Однако по мере того, как небо голубеет, постепенно усиливается и ветер, и мальчики, дожидаясь, пока поднимут шлагбаум, прижимая портфелями полы пальто и вцепившись в козырьки фуражек, сгибаются в три погибели. За переездом налево сразу же станция пригородной электрички. К выходу на платформу, где стоит контролер, ведут четыре бетонные ступени. Поднимаешься по ступеням, и тут же газетный киоск, на прилавке разложены газеты и журналы, сверху они накрыты тонкой полиэтиленовой пленкой, и поэтому киоскер, немолодая женщина в ватном капюшоне, ладонями, локтями и даже грудью вынуждена воевать с полиэтиленом, который рвется улететь. Небо холодно сверкает, точно присыпанное алюминиевым порошком; напоминающие растрепанную вату облака бешено несутся с северо-запада на юго-восток. Солнце справа, и тени пересекают дорогу под прямым углом.
По небу стремительно мчатся облака, по земле беспорядочно носятся обрывки бумаги. Даже не верится, что на дороге их может быть разбросано так много. Я, разумеется, никогда не думал, что улицы сверкают чистотой. Но впервые вижу, чтобы обрывки бумаги вот так занимали главное место в пейзаже. Есть и белая бумага, но большей частью она цвета палых листьев — бумага, несомненно, пропылилась, наметенная ветром в кучи. А теперь эти обрывки пляшут по дороге и железнодорожным путям. Почему-то выше двух метров от земли они не поднимаются и, будто заигрывая с людьми и машинами, беспрерывно кружатся вокруг них в каком-то причудливом танце. Беспорядочное движение бумажных обрывков предугадать невозможно, и для людей оно так же неожиданно, как немыслимые пируэты, которые проделывают в воде рыбы. Так снова постигаешь, что воздух материален. Обрывки бумаги скользят по земле, неожиданно взмывают вверх, меняя направление, летят в противоположную сторону и липнут к дверцам машины, а потом, снова бессильно опускаясь на землю, превращаются в мягкую подстилку под колесами. Но стоит машине проехать по ним, как это уже не обрывки бумаги — мгновенно превратившись в маленьких собачонок, они вцепляются в ноги идущих навстречу пешеходов.
Вместе с обрывками бумаги в потоки и водовороты втягиваются, естественно, и песок и пыль — они точно прошивают насквозь полотно ветра. Моя грязная машина должна была бы, казалось, затеряться в этом месиве, но происходит обратное — она еще больше бросается в глаза. Кажется, будто в водовороте носятся не пылинки, а лучи света, лишь принявшие облик пыли. Поэтому вкус и запах февральской пыли ассоциируется с ранней весной. Сегодня лучи солнца особенно золотисты. Значит, чтобы моя машина не бросалась в глаза, лучше всего вымыть ее как следует на заправочной станции — а я уже больше двух недель ленюсь и езжу на грязной.
Предупредительный сигнал умолкает, стрелка, указывающая направление, в котором шла электричка, гаснет, шлагбаум, ограждающий широкий переезд — здесь ходят экспрессы и поэтому железнодорожных путей очень много, — подскакивает вверх. В узкую горловину, как песок в песочных часах, устремляется поток людей, среди которых медленно ползут машины. Не успевают миновать переезд первые машины, как снова раздается предупредительный сигнал — моя машина последняя, которой с трудом удается проскочить.
Поворачиваю на вторую улицу слева. К счастью, у первого же столба нахожу крохотное свободное пространство. Чтобы припарковаться, места мало, но я все же с трудом втискиваюсь в промежуток. Выхожу из машины. Сбоку, на пыльной дверце, огромными иероглифами написано «дурак» — просто представить себе не могу, когда это успели сделать. Видимо, очень торопились — конец слова едва дописан, и остался след перчатки.
На правом углу широкой улицы, пересекающей узкую улочку, куда я приехал, — броская современная витрина, выполненная в фиолетовых тонах… на тонких золотых спицах висят отдельные части манекенов — рука, кисть, туловище, нога, — они прекрасно демонстрируют различные предметы туалета. Ничем другим витрина не украшена, но она притягивает прохожих, а искусно расположенные в глубине зеркала создают иллюзию, что в витрине расставлено с десяток манекенов.
Еще года три назад эта улица не позволила бы себе такую витрину… но все имеет лицевую и оборотную сторону — эта же улица была типичной улицей предместья, на которой вокруг грязного кинотеатрика, где крутят фильмы трехмесячной давности, выстроились мелочные лавки, торгующие только дешевыми товарами, казино, откуда доносится музыка старых-престарых пластинок, и поддерживают видимость, что эта самая настоящая современная улица… по мере того как весь город насыщался и уже начинал пресыщаться, возможно, произошли изменения и в закономерностях отношений между лицевой и оборотной его сторонами. В этом смысле и здесь приметы центральных улиц выглядели вполне естественно. Действительно, через дорогу, чуть в глубине, строится огромный универмаг самообслуживания, в котором будет даже станция метро. Бесполезно спорить, почему все это происходит: из-за благоприятных ли перспектив, из-за случайного ли везения. В общем, я сдаюсь.
«АТЕЛЬЕ ЕВРОПЕЙСКОЙ ОДЕЖДЫ ПИККОЛО».
С торчащей вперед трубки, напоминающей по форме флейту, свешивается толстый молочно-белый лист пластмассы, к нему прикреплены тонкие алюминиевые буквы, нарочито небрежные, точно написанные разлохмаченной кистью. Даже я не могу не признать, что замысел, хоть и несколько претенциозный, свидетельствует о колоссальной самоуверенности. Пикколо — кажется, это прозвище моей жены в школе. Я не думаю, что ее прозвали так из злых побуждений, но и не уверен, что только из добрых чувств. Однако жена, считая прозвище ласкательным, потом даже сама называла себя Пикколо — так оно ей понравилось. Может быть, действительно в ней что-то напоминало пикколо. Я тоже был очарован характером своей жены. Да и сейчас убежден, что она вполне добропорядочна, хотя и не лишена некоторых недостатков.
Дверь рядом с витриной сделана из цельного куска прозрачного черного пластика. Точно в зеркале, в нем отражается забор, ограждающий строительную площадку напротив. В блестящей двери я помещаюсь во весь рост и сам встречаю себя. Какой-то странный тип: растрепанные ветром грязные волосы, сутулые плечи — будто только что после болезни, — больше похож не на охотника, а на того, за кем охотятся… однако здесь не место приводить волосы в порядок… ведь это отсюда дверь кажется зеркалом, а изнутри она совершенно прозрачна.
Нажимаю на дверь плечом и боком протискиваюсь внутрь — приятное тепло щекочет нос, и я неожиданно чихаю. Это не просто тепло — здесь какой-то специфический воздух: смесь пара от утюга, просачивающегося из пошивочной, запаха одеколона, краски и крахмала, которыми пахнет новая материя. Слева — стеллаж для образцов тканей, журналов мод, готовых изделий. Здесь же стеклянная витрина, в которой выставлены пуговицы, меховые шкурки, украшения. Справа — два кресла цвета слоновой кости и диван, стоящие у круглого стола с доской под мрамор, на тонких металлических ножках. И стены, и потолок затянуты грубым полотном, на котором по ярко-желтому фону рассыпаны шоколадные цветы, из того же материала и портьера, отделяющая пошивочную, — все сделано хотя и броско, но с отменным вкусом и прекрасно гармонирует с простотой светильников — стеклянных прямоугольников, в узких рамках.
Жена стоит спиной к портьере, опершись о кресло, и смотрит на меня, насмешливо улыбаясь. В такие минуты начинаешь завидовать людям, носящим очки. Очки ведь, как известно, запотевают, и, протирая их, можно выиграть время. Я же не ношу очков и с бесстрастным выражением лица молча опускаюсь на диван, с краю, ближе к проходу. Пружины стонут, и неожиданно я глубоко проваливаюсь.