Александр Кабаков - Камера хранения. Мещанская книга
Мы поехали в Ригу и там, в магазине «Нитки, пуговицы», чудесным образом обнаруженном в незнакомом городе, купили коричневый шнурок и примерно того же цвета толстые нитки.
Из ниток были сделаны кисточки, все это вместе укреплено на носке, так что, когда его край отгибался поверх резиновой подвязки, снаружи как раз оказывался шнурок и свисали подпрыгивавшие при ходьбе кисточки…
Возможно, с тех пор я люблю коричневый цвет.
А не так давно я узнал, что носки до колена, с отворотами и кисточками, входят в национальный шотландский костюм с мужской юбкой-килтом. То есть не то что узнал, а просто увидел.
Так что никакой не «гольф», а, если уж угодно, scotch. One double scotch, please.
…В шестом классе я категорически отказался надевать и штаны, и носки-гольфы.
К восьмому я почти завершил переход из категории пижонов (см. выше) в разряд стиляг (см. и выше, и еще будет ниже).
Принцип «не можешь решить задачу – измени ее условия», которому я, еще бессознательно, впервые последовал в той истории с гольфами, помогал и помогает мне жить.
Это вам кажется, что все это – чепуха.
Потому кажется, что вы не жили тогда.
Любовь и принципы
Конец пятидесятых наступил в 1957-м, когда в Москве прогремел Международный фестиваль молодежи и студентов. Жизнь после фестиваля стала совершенно другой, чем была до.
Не говоря уж о москвичах и гостях столицы, которых наехало много больше обычного (закрыть Москву догадались только на время Олимпиады-80)…
пренебрегая вскоре вышедшим в широкий прокат большим документальным фильмом о фестивале…
вообще оставляя в стороне материалистические пути распространения западного стиля и образа поведения,
– придется признать, что фестивальный дух каким-то мистическим способом пронизал всю советскую жизнь.
Возможно, дело в том, что за год с небольшим до этого рвануло закрытое антисталинское письмо ХХ съезду КПСС, так что пошел трещинами сам идеологический фундамент советской власти. Фестиваль – на уровне повседневности – закончил начало ее конца. Устои уже качнулись, теперь настала пора обрушивать декоративную отделку.
Появились мужчины, носившие вместо галстука шейную косынку, как наши латиноамериканские друзья. Революционной моде, не понимая, что она именно революционная, прежде всего, конечно, последовали артисты развлекательных жанров, всегда отличавшиеся легкомыслием, но не только они. Всем модникам открылась новая возможность. На променаде в Юрмале я увидал красавца актера К., пожинавшего славу после роли исчадия ада, убившего свою мать, – сюжет, конечно, развивался в Париже. Актер был в красной рубашке и в пестрой шейной косынке. Через сорок лет мы познакомились и даже подружились. Он утверждал, что никогда шейной косынки не носил…
Появились женщины, красившие ресницы и веки в раскосом стиле «кошачий глаз», под актрису-принцессу, хорошо погулявшую в Риме. Их уже не волокли в милицию комсомольские патрули, не сообщали на работу и в вузы, не обзывали на улицах проститутками. Более того, некоторые из них надевали – собственноручно изготовленные, естественно, – узкие брючки длиной три четверти, и тоже ничего, обходилось. Советский народ примирился с чуждыми влияниями: раз фестиваль разрешили, значит, и бессовестные штаны можно… То, что весь фестиваль был не слишком удачной попыткой привлечь под наши знамена стремительно левеющую западную молодежь, обычным гражданам СССР знать не полагалось – они и не знали… Примерно через одиннадцать лет управляемая из Москвы молодежная левизна обернется неуправляемыми молодежными бунтами. Обдурить молодость нашим агентам не удалось, заполыхали парижские баррикады, вспыхнул пражский самосожженец – а начиналось все невинно, и мы, открыв рты, слушали на московской площади «Джаз римских адвокатов». Что не джаз, не адвокатов и, вероятно, не римских, тоже поняли позже, а пока – фестиваль! «Дети разных народов, мы мечтою о мире живем». Дети разных народов стали рождаться через девять месяцев, советские девушки расплачивались за великий идеологический блеф…
Каким-то странным образом, распространившись в совершенно иную сферу, новые веяния изменили отношение к автомобилю. Почти норма среди обеспеченных людей – нанятый шофер, управляющий собственным автомобилем нанимателя, – стала редкостью, старомодной привилегией и причудой лауреатов. Владельцы носатеньких «Москвичей», тяжелозадых «Побед» и даже новомодных двухцветных «Волг» сели за руль. Довершила перемены в отношении к автомобилю Национальная выставка США, проходившая летом 1959 года в Сокольниках. Там сверкали и переливались яркими цветами машины, сильно превышавшие по классу безнадежно черные обкомовские «ЗИСы». И за рулем такой перламутровой, как леденец, машины время от времени появлялись демонстраторы – молодые и явно безответственные мужчины и женщины.
Костюмы, сшитые по блату в театральном костюмерном цехе или, тоже по знакомству, у полулегального таллинского портного, к которому надо было ездить на примерки, ушли из перечня понятий о счастье. Да и портного государство вдруг отпустило к родственникам в Финляндию… Вместо рукотворных чудес вышли на авансцену импортные вещи или, предел желаемого, привезенные из-за границы теми, кому там положено бывать.
Время пижонов и кустарной роскоши неотвратимо кончалось. Наступило время постепенной легализации стиляг. В конце сороковых и начале пятидесятых это была почти секта. У них был свой язык, своя музыка – джаз, свои идеалы внешности – самые осведомленные, «штатники», довольно точно копировали американских студентов-отличников. Но после фестиваля, во время которого обнаружилось, что настоящие штатники любят Ленина, а еще больше – Мао Цзэдуна, и наши стиляги как-то сошли на нет. Одни резко постарели, другие банально спились, третьи утратили азарт и донашивали пиджаки, сшитые в Филадельфии по моде сорок восьмого года…
А их страсть к вещам, сделанным там, куда садится солнце, пошла вширь и вглубь оказавшегося склонным к этой заразе советского общества. То, что было азартной игрой – «фарцовка» возле гостиниц и ресторанов, – стало занятием почти безопасным и рутинным для добропорядочных студентов. То, что напоминало промывку породы в поисках золотого песка и самородков – проход по комиссионкам, как сейчас сказали бы, мониторинг, – стало обычным развлечением многих мирных обывателей. Позже примерно то же самое произошло с тамиздатом – Пастернака читал один на тысячу, а Солженицына уже один из десяти. Оказалось, что у советских людей нет иммунитета против всего несоветского.
…Вот тут наконец мы и переходим к сути истории, до которой никак не могли добраться сквозь заросли воспоминаний.
Школа шла к концу. Девятый класс стал прекрасным временем – уже не дети, еще не выпускники, озабоченные конкурсом на физфак: пятнадцать человек медалистов на место. Девочки за время каникул все как одна переоделись в юбки колокольчиками и узкие блузки с бесчисленными пуговичками на спине. Со школьной формой это совмещалось условно: физиологическая причина исчезновения коричневого шерстяного платья сообщалась завучу шепотом, и, чтобы как-то скрыть природу, поверх блузок надевались испытанные черные фартуки.
Юноши, как более вольнолюбивая часть любого сообщества, от форменных кителей отказались без объяснения причин. В результате мужественная часть поколения выглядела примерно так, как средний делегат фестиваля, слегка двинувшийся умом от реалий социалистической действительности.
На ногах были черные туфли с острыми носами, на тонкой подошве. Подошва была картонная, что не мешало, однако, сходству с обувью всемирной молодежи. Мешало только то, что стоили «полуботинки мужские кожаные» 93 рубля с копейками, а такая сверхдоступная цена наводила на подозрения. И подозрения эти были основательными, поскольку местом изготовления обувного изделия была указана фабрика в г. Кимры. Картонная подошва размокала за половину любого сезона.
Над ботинками возвышались – и были отчасти видны, поскольку брюки были коротковаты, – носки бескомпромиссно красного цвета, который вообще пользовался популярностью, хотя комсомольская идеология уже тогда многим из нас была чужда.
Упомянутые коротковатые брюки имели стрелку несминаемую – поскольку в соответствии с народно-армейской хитростью намазывались мылом по изнанке перед глажкой. Брюки эти, поперек любых трудностей советской торговли, покупались непременно черные, из гладкого шевиота, и были не менее узкие, чем короткие. Вершиной стиля были широкие отвороты, манжеты… В брюки заправлялась расстегнутая до пупа рубашка, вышеназванная красная или романтическая черная, та и другая получались в тазике горячей воды с помощью «краски текстильной устойчивой». От непременно поднятых рубашечных воротников на шее оставались соответствующие полосы, но это не смущало: их закрывали пестрые косынки, конфискованные у матерей. У меня был комплект коричневый – крашеная рубашка и каким-то случаем купленные брюки того же цвета. Я был счастлив, и дело даже не том, что я, как уже рассказывал, в детстве полюбил этот цвет раз и навсегда, – дело в том, что в таком коричневом комплекте выходил на сцену Ив Монтан, еще не ренегат, а «певец рабочих кварталов», «когда поет далекий друг», очень мне тогда нравившийся…