Маргарет Этвуд - Мадам Оракул
Утром я купила газету и просмотрела объявления о сдающихся комнатах. И нашла то, что нужно, на Изабелла-стрит. Позвонила хозяйке, сказала, что мне двадцать пять, я служу в конторе, не пью и не курю. Потом убрала волосы назад, надела белые перчатки и отправилась смотреть комнату. Назвалась мисс Л. Делакор. В тот же день я открыла счет в банке на это имя и, предварительно сняв все деньги, закрыла прежний, чтобы мать меня не выследила. Так официально появилось на свет мое второе «я». Меня поражало, насколько легко люди мне верят, хотя, с другой стороны, почему они должны были что-то подозревать?
Во второй половине дня я зашла в больницу к отцу. Раньше мне там бывать не доводилось; я понятия не имела, как его найти, и спросила в регистратуре Там начали спрашивать друг у друга и наконец выяснили, что отец в операционной. Я не призналась, что я — дочь, и мне предложили назначить встречу либо посидеть в приемной. Я согласилась, а сама, помня, какой этаж был назван, тихо встала и незаметно прошла к лифту.
Мне пришлось долго ждать у двери, пока он наконец выйдет. Я никогда не видела его в медицинском облачении: белой шапочке, халате, маске, закрывающей нижнюю часть лица, которую он как раз собирался снять. Дома отец никогда не выглядел так внушительно, но здесь это был человек, облеченный властью. Он разговаривал с двумя другими врачами и не замечал меня. Тогда я его окликнула.
— Мать сходит с ума от беспокойства, — сказал он без упрека. Я ответила:
— Она всю жизнь сходит с ума от беспокойства. Я пришла только сказать, что со мной все в порядке. Домой не вернусь. Я сняла комнату, деньги есть.
Отец пристально поглядел мне в лицо — с выражением, в то время для меня непонятным: настолько редко я вызывала у кого-то подобные чувства. В его взгляде читалось восхищение и даже зависть: я осуществила то, на что он не мог решиться, — сбежала.
— У тебя правда все хорошо? — спросил он и, когда я кивнула, добавил: — Думаю, ты не согласишься зайти к ней?
— Она хотела меня убить, — ответила я. — Она тебе не говорила? — Разумеется, я преувеличивала, нож вошел совсем неглубоко, но мне очень хотелось убедить отца в своей абсолютной невиновности. — Ткнула меня ножом в руку. — Я задрала рукав и показала царапину.
— Этого, конечно, делать не стоило, — проговорил отец таким тоном, будто мать повернула налево, когда знак был — направо. — Уверен, что это не намеренно.
Я обещала не пропадать — и, в общем, сдержала обещание, — но от встреч с матерью наотрез отказалась. Он понял мою позицию. Так и сказал. Наверное, это нормально для человека, который только и делает, что встает на место других. Я хорошо запомнила эту фразу, но лишь много позже задумалась над тем, что позицию отца никто никогда даже не пытался понять— ни я, ни моя мать, ни тетя Лу, никто. И не потому, что ее у него не было. Просто он убивал и возвращал к жизни людей, пусть не одних и тех же, а это не подлежит объяснению. С другой же стороны, он носил бордовые шлепанцы и по выходным возился с домашними растениями, за что жена считала его бесполезным дураком. Подобно большинству мужчин, отец жил в клетке и отличался только тем, что играл с жизнью и смертью.
Пару месяцев я жила в комнате на Изабелла-стрит, за которую платила четырнадцать долларов в неделю. В стоимость входила стирка постельного белья и полотенец, а также плитка, где я кипятила чай и готовила немудрящую низкокалорийную еду. Дом — на его месте давно построили многоэтажку — был викторианский, красного кирпича, с темными коридорами, скрипучими деревянными полами и лестницей, которая несколько раз очень мне пригождалась («Она скользнула вверх по лестнице, держась одной рукой за перила…»), и запахом полироля для мебели. Из-под него проступал другой душок — кажется, рвоты. И дом, и район постепенно приходили в упадок; но хозяйка дома была суровой шотландкой, так что если кого и рвало, то исключительно за плотно закрытыми дверями.
Там жили и другие люди, но я редко их видела — в частности, потому, что почти не бывала дома. Каждое утро я быстро сбегала по лестнице, будто бы на работу, а на самом деле морила себя голодом, чтобы наконец получить деньги тети Лу. По вечерам возвращалась к себе, варила на плитке горох или разогревала тушеное мясо. Пока ела, горевала о тете Лу; после того, как она умерла, мне стало не с кем общаться. Я доставала лису, пахнущую нафталиновыми шариками, и сверлила ее взглядом в надежде, что случится чудо — она откроет рот и, как в детстве, заговорит со мной голосом тети. Я пробовала ходить в кино одна, но это угнетало еще сильнее, к тому же без тети Лу ко мне приставали мужчины, что ужасно мешало смотреть фильм. В августе я совершила печальное паломничество на Канадскую национальную выставку. Последние три года жизни тети Лу мы туда не ходили — должно быть, она считала, что я уже слишком большая. Все здесь казалось другим, каким-то дешевым, низкопробным, веселье было искусственным, натужным.
Я много ходила в музеи, картинные галереи — туда, где можно бродить без цели и при этом выглядеть как будто при деле и где нет гастрономических соблазнов. Я ездила на автобусные экскурсии: в Санта-Катарину, в Лондон, Онтарио, в Виндзор, Буффало, Сиракузы, Олбани: искала город для своей новой жизни. Мне не нужно было ничего особенного, экзотического, хотелось всего лишь естественно вписаться в обстановку там, где меня никто не знает.
Именно тогда, на автобусных экскурсиях, я и обнаружила, что мне чего-то недостает — вследствие то-то» что раньше я была толстой. Я словно не умела чувствовать боль, а ведь боль и страх являются в известной степени защитными механизмами. У меня не развились обычные для женщин страхи: я не боялась вторжения в дом, темноты, прерывистого дыхания в телефонной трубке, автобусных остановок и притормаживающих рядом автомобилей — всего того, что находится вне магического круга безопасности. Мне не свистели вслед на улицах, меня не щипали в лифтах, не преследовали на пустынных улицах. Я считала мужчин не навязчивыми развратниками, но застенчивыми, уклончивыми существами, которые, не зная, о чем со мной говорить, торопятся раствориться в воздухе при моем появлении. Мать, конечно, пугала меня нехорошими мужчинами, но, когда я стала подростком, ее предостережения превратились в пустой звук. Она, как и я, не верила, что кто-то рискнет посягнуть на мою невинность. Кому охота посягать на гигантский баскетбольный мяч? Я с наслаждением думала о себе как о воплощении теплой женственности и мягкой уступчивости, но в глубине души знала: стоит мне только дунуть на потенциального насильника, и его мигом размажет по стенке. В результате я стала женщиной нормальных размеров, абсолютно лишенной нормальных страхов; их пришлось развивать искусственно. Я все время напоминала себе: не ходи туда одна. Не гуляй по вечерам. Глаза вперед. Не смотри, даже если интересно. Не останавливайся. Не выходи из машины. Иди дальше.
Я занимала место в середине автобуса. Сзади мужчина курил сигару, рядом сидел незнакомец. Каждые два часа мы останавливались у придорожных кафе, и я, как во сне, брела в туалет, где всегда пахло дезинфицирующими средствами и жидким мылом; влажным полотенцем стирала с лица жирную, коричневатую автобусную грязь. Потом, когда голова начинала биться о холодный металл оконной рамы и тело ныло от желания спать, на моем бедре появлялась рука — вороватая, изучающая, одеревеневшая от сознания своей одинокой миссии.
Я не знала, что делать с этими руками. Они заставали меня врасплох. Мужчины не пристают к толстым девушкам, у меня не было опыта, и становилось очень неловко. Руки не пугали и не возбуждали меня, лишь напоминали, что я не знаю, как с ними поступать. Я притворялась, будто ничего не замечаю, и упорно смотрела в непроницаемо черное окно, между тем как проворные пальцы ползли вверх по моему бедру. Дождавшись остановки, я вежливо извинялась и шаткой походкой выходила из автобуса, с трудом представляя, что делать дальше.
Иногда я искала мотель, но чаще шла в кафе на автостанции и покупала столько засохших пончиков и пирожков с рыбным клеем, сколько позволяли средства. В такие моменты я бывала очень одинока; мне пронзительно хотелось снова стать толстой. Ведь это убежище, кокон. А еще — маскировочный костюм.
Я бы опять была сторонним наблюдателем, от которого никто не вдет ничего особенного. Без жировой оболочки, этой волшебной мантии-невидимки, я чувствовала себя голой, урезанной, лишенной жизненно необходимого защитного слоя.
Несмотря на рецидивы обжорства, я продолжала уменьшаться. Неожиданно оказалось, что я похудела до нужного веса. Пришла пора взглянуть в лицо дальнейшей жизни. Я стала совсем другим человеком. Казалось, я родилась такой — взрослой, девятнадцатилетней, с правильными формами и неправильным прошлым. От него следовало избавиться и обзавестись другим, подходящим. Кроме того, стало понятно, что ни одно из мест, где я побывала, мне не подходит. Жизнь в съемной комнате одинакова что в Олбани, что в Торонто, только в Олбани меньше шансов случайно встретить на улице собственную мать. Или ка-кого-нибудь другого знакомого.