Клаус Манн - Мефистофель. История одной карьеры
– Теперь ситуация созрела, пора действовать, – объявил он, обменявшись заговорщицким взглядом с Ульрихсом.
Выбрали пьесу для премьеры в Революционном театре. Правда, это была не та радикальная пьеса, которую выбрали и собирались репетировать в прошлом году. В последний момент Хендрик из тактических соображений остановился на пьесе из эпохи войны в трех актах – об ужасах зимы 1917 года в одном крупном немецком городе. Пьеса носила расплывчато-пацифистский характер, в ней не было явно социалистических идей. Барбара сделала эскизы к декорациям: убогая комната, серая улица, где выстраивается очередь за хлебом. Отто Ульрихсу и Гедде фон Герцфельд дали главные роли.
Хефген-режиссер работал во время первой репетиции с неистовым вдохновеньем. Когда он со сдержанным пафосом декламировал длинную обвинительную речь, которую должна была произнести в конце третьего акта фрау фон Герцфельд в роли трагической матери, Отто Ульрихс украдкой вытирал слезы и даже Барбару проняло. Но ко второй репетиции Хендрик охрип на нервной почве. На третью он пришел хромая. У него вдруг затекло правое колено, он жаловался, что не может его разогнуть. И наконец, на четвертую репетицию он пришел с таким бледным и злым лицом, что всех вогнал в страх и, как выяснилось, небезосновательно, ибо он находился в отвратительнейшем расположении духа, обозвал фрау фон Герцфельд дурой, а суфлерше Эфой пригрозил немедленным увольнением.
– Вы саботируете, – кричал он на нее. – Думаете, я не знаю, почему? Возможно, партийные друзья господина Микласа дали вам такое задание! Но мы положим этому конец, найдем на вас управу – на вас, на вашего господина Микласа, на вашего господина Кнурра и на всю вашу проклятую банду – помяните мое слово!
И Эфой не помогли ни горькие слезы, ни упрямые уверения, что она ни в чем таком не повинна.
После этой репетиции, у всех участников оставившей самые неприятные воспоминания, Хефгена уложили в постель с желтухой. Две недели он не появлялся в театре. Ульрихс, Бонетти и Ганс Миклас поделили между собой его роли. После выздоровления он появился, слабый, изнуренный, и его бриллиантовые глаза потускнели и пожелтели. Открытие Революционного театра отложили на неопределенный срок: врач категорически запретил Хендрику Хефгену брать на себя какую бы то ни было нагрузку, кроме неминуемой и текущей.
По крайней мере для одного члена труппы Художественного театра такое развитие вещей было большой радостью: Ганс Миклас сиял, он торжествовал. Он ведь знал с самого начала, что вся эта история с так называемым Революционным театром чистая ложь – об этом он громко заявлял в «Г. X.», и укоризненные взоры фрау фон Герцфельд не могли удержать его от многократного повторения этих слов. Его упрямое лицо, казалось, просветлело от того удовольствия, которое ему доставило фиаско Революционного театра. Целый день он был в прекрасном настроении, свистал и пел, черные впадины на щеках пропали, он перестал кашлять и даже угощал Эфой водкой. Такого еще ни разу не случалось, и добрая женщина сказала:
– Господи, да ты совсем голову потерял.
Конечно, приятный инцидент мог улучшить настроение юного Микласа лишь временно и очень ненадолго. Уже на следующий день лицо его вновь сделалось злым и замкнутым, вновь появились черные впадины у скул, и кашель вновь вызывал тревогу.
«Как он нас всех ненавидит», – думала Барбара, наблюдая за ним. Ее не оставляло равнодушной мрачное обаяние невоспитанного юнца. Густые, непослушные вихри над светлым лбом, темные круги вокруг упрямых глаз и упорный, болезненно-яркий рот были ей куда милей утомленного суетой лица прекрасного Бонетти. В узкой, стройной фигуре молодого Микласа – в этом натренированном, гибком и честолюбивом теле – было что-то такое, что трогало Барбару. Поэтому она иногда пыталась втянуть его в разговор. Сначала он отвечал супруге ненавистного начальника озлобленным недоверием. Но постепенно Барбаре удалось завоевать его расположенье. Иногда она приглашала его на кружку пива и бутерброд в «Г. X.» – знак внимания из тех, какие очень умел ценить Ганс Миклас. И когда Барбара сердилась на Хендрика, ей доставляло особенное удовольствие развлекать разговором злого мальчишку.
– Не хотите ли провести со мной «вечер злых речей»? – предлагала она ему тогда.
И он тотчас соглашался. Он всегда соглашался на «вечера злых речей», особенно, если его угощали пивом и мясом.
С интересом, к которому примешивалась немалая доля отвращения, слушала Барбара Микласа, рассказывавшего о том, что он любил и что ненавидел. Никогда еще она не сидела за одним столом с человеком, который бы придерживался образа мыслей и взглядов, с таким фанатизмом отстаиваемых этим мальчиком. Ей было ясно, что он презирал и ненавидел все то, что ей самой, ее отцу и ее друзьям было дорого, без чего все они не могли жить. Что он имеет в виду, когда так яростно бичевал «проклятый либерализм» или издевался над «известными еврейскими и ожидовевшими кругами», которые, по его мнению, разложили немецкую культуру? «Да, он имеет в виду все то, что я всегда любила, во что я всегда верила, – думала Барбара. – Он имеет в виду свободу, когда говорит о «еврейской сволочи». И она испугалась до глубины души. Тем не менее любопытство заставило ее продолжать разговор, но ее понятиям совершенно ни с чем не сообразный. Ей казалось, что из цивилизованного мира, где она привыкла жить, она попадает в совсем другой, совершенно чуждый и дикий. Чем вдохновлялось такое загадочное существо, как Ганс Миклас? Что за идеи и идеалы разжигали его разрушительный пыл? Он мечтал о «свободной от евреев немецкой культуре», и Барбара удивленно качала головой. Когда же ее странный собеседник стал объяснять ей, что «позорный Версальский договор должен быть разорван», а немецкая нация должна стать снова «обороноспособной», глаза его светились и лоб его, казалось, тоже излучал сияние.
– Наш фюрер вернет народу честь! – восклицал он. И голос его звучал хрипло. Он победоносно встряхивал вихрами. – Мы не можем дольше сносить позор республики, которую презирает весь мир. Мы хотим вернуть нашу честь – этого требует каждый порядочный немец, а порядочные немцы есть повсюду, даже здесь, даже в этом большевистском театре. Вы бы послушали, как говорит господин Кнурр, когда может не опасаться, что его подслушивают. Он троих сыновей потерял на войне, но он говорит, что это не так страшно, гораздо хуже, что Германия утратила свою честь, – и ее вернет нам наш фюрер – только фюрер!
Барбара думала: почему его так волнует немецкая честь? И что он разумеет под этим туманным понятием? Неужто ему действительно так необходимо, чтобы Германия опять заимела танки и подводные лодки? Лучше бы позаботился о том, как избавиться от этого страшного кашля, как завоевать успех в приличной роли и зарабатывать чуть побольше денег, чтобы каждый день наедаться досыта. Он явно слишком мало ест и слишком много тренируется – он совершенно истощен. Она спросила его, хочет ли он еще хлеба с ветчиной, А он продолжал увлеченно:
– Настанет день! Наше движение победит!
Подобные выражения упоенной веры Барбара совсем недавно слышала от другого – от Отто Ульрихса. Возражать ему она не решалась – на ее ум и чувства сильно подействовало его горячее преклонение перед человеческим разумом. Но Гансу Микласу она сказала:
– Если Германия в самом деле когда-нибудь станет такой, о какой мечтаете вы и ваши друзья, мне такая Германия не нужна. Я уеду, – объявила Барбара и улыбнулась Микласу задумчиво, но не враждебно.
Он просиял:
– В это я верю! Очень многие господа уедут – в том случае, если мы их выпустим, а не засадим в тюрьмы! Тогда мы будем хозяевами! Тогда, наконец, в Германии вновь возьмут слово немцы!
Всклокоченными вихрами и горящими глазами он походил на восторженного шестнадцатилетнего мальчишку – Барбара не могла не признаться себе, что он ей нравится, хотя каждое сказанное им слово было ей чуждо и противно. Красноречиво, путаясь, но с неослабным напором он твердил ей і что идеал, за который он борется, в глубочайшем смысле слова революционный идеал.
– Когда наступит день и наш фюрер возьмет власть в свои руки, тогда-то наступит конец капитализму и господству бюрократов, с ростовщичеством будет покончено, лопнут банки и биржи, сосущие кровь из народа, – и никто по ним не заплачет!
Барбара поинтересовалась, почему Миклас не хочет идти вместе с коммунистами, если он, как и они, против капитализма. Миклас принялся ей втолковывать, как школьник, выучивший наизусть урок:
– Потому что коммунисты не знают, что такое любовь к родине, а интернационалисты они оттого, что опутаны русскими евреями. Они понятия не имеют об идеалах, ведь все марксисты думают, что главное – это деньги. Мы стремимся к своей собственной революции – нашей, немецкой, возвышенной, а не той, которой руководят масоны или сионские мудрецы!