Юрий Буйда - Ермо
– Проходят годы и годы, – вдохновенно продолжал Джанкарло, – больничная палата, цветы на столике, один и тот же вид из окна: бескрайняя пампа – так ведь, кажется, в Аргентине называется степь? Пам-па. Нечто барабанное. Да… Прогулки в чахлом больничном садике, милая сиделка, постепенно влюбляющаяся в тихого пациента, их переплетенные пальцы, робкий поцелуй…
Ермо постучал вилкой по бокалу.
– Да, впрочем… – Джанкарло вздохнул. – Вспомнился какой-то старый фильм: больница, любовь… Не помню, чем там все кончилось – наверное, поцелуем в диафрагму. Итак, однажды что-то происходит… Джордж, вы должны мне помочь! Нужно сочинить событие, которое вызвало бы у нашего пациента потрясение, сравнимое с травмой. На больницу нападают индейцы, завязывается перестрелка, наш герой ранен, тяжело ранен – в голову, – но не смертельно, нет, ему делают операцию, после которой к нему возвращается память. Ба! Да я же господин Такой-то!
Он с гордым видом воззрился на Ермо.
Джордж поморщился.
Джанкарло вздохнул.
– Вот поэтому я и прошу вас о помощи, дружище. Это лишь самый грубый набросок сюжета, схема, едва развернутая фабула, которую важно теперь, что называется, прописать, насытить деталями, характерами, придать им достоверность, убедительность… Вам это под силу, Джордж…
– А вы можете вообразить себя в той новой жизни, в которую вам предстоит войти?
Джанкарло обмяк.
– Нет, конечно. Выражаясь вашими же словами, у меня нет речи для нового языка. – Дернул губами. – Болтовня… Утешение болтовней, Джордж, вот все, что мне осталось. Нет-нет, пожалуйста, я не стану себя жалеть. Выпьете еще стаканчик?
И они выпили за ретроградную амнезию.
…Завершение реставрации картины Убальдини они отпраздновали в маленьком ресторанчике на острове Сан Джорджо. Была ясная солнечная осень с ярко-синей изволнованной водой в каналах, стеклянно позвякивающими дворцами, жгуче-белыми голубями, кружившими над кампанилой Святого Марка.
– Такое чувство, будто я в Питере, в Ленинграде, стою у окна в Зимнем дворце и глазею на Биржу, – сказала Агнесса. – Словно все это уже было, уже видено… Как чудно!
Они ужинали вдвоем – у Игоря вдруг обнаружились срочные дела.
«Вы можете остаться здесь, – предложил Джордж. – Просто – пожить, передохнуть… и не думать ни о чем… Венеция – лучшая изо всех больниц, в которых мне доводилось бывать…» Игорь был вежлив и мягок.
«Спасибо, но мне тут подвернулась одна работа… Ведь мы живем, пока работаем, а остаться без работы – значит вернуться домой, в Союз. Боже упаси!»
– Джордж, я столько всего вашего перечитала за эти дни… Знаете, что меня больше всего поразило в ваших книгах?
Он с улыбкой ждал, поигрывая зажигалкой: Агнесса вертела в руках длинную сигарету.
– Удивительное для русского человека, тем более – для русского писателя, стремление… – Склонив голову набок, она прикурила, придерживая волосы рукой. – Болезненная жажда «да». Это просто кошмар какой-то!
Его забавляла ее манера говорить, ее словарь и пристрастие к вульгаризмам.
– Русский человек слишком сильно мечтает сказать всему «да», но назло себе говорит «нет». А у вас – только «да». Как у Ницше – «святое Да». А эта ваша тоска по целостности? – Она ловко выпустила дым колечками. – Единство пугает… вы просто не жили в России, объевшейся единством до кровавой блевоты… Наверное, я вам зря все это говорю: наверняка вы думали об этом…
– Мне всегда интересно услышать что-то новое о том, что я делаю. Конечно, зрелость предполагает одинокое «нет» детским соблазнам единства. А если я и говорю о целостности и единстве, то о целостности мира во времени и моем собственном единстве, о включенности в мир других людей… Возраст, Несси. Только с возрастом начинаешь понимать, что умираешь с каждым умирающим, особенно если речь идет о близких людях. Смерть любимого человека – всегда моя смерть. Меня убывает, меня становится все меньше, и все больше меня уходит в мир иной, пока равновесие окончательно не нарушится, и тогда останется одно: меньшей половине устремиться к большей… Это, быть может, и не больно, но – печально.
На пароходе, когда они возвращались из ресторана, она взяла Джорджа под руку и тесно к нему прижалась. На ней было черное шелковое платье до пят, блестевшее у ворота крошечными бриллиантами, и белый горностаевый палантин, – эта русская корова с легкостью стала центром притяжения взглядов в ресторане, на пароходике, на набережной. От нее пахло духами, вином, табаком, от нее пахло, вдруг сообразил он, весенним душистым тополем. «Наверное, это духи…»
Фрэнк принес на галерею шампанское и теплое пальто для Ермо.
– Вы говорили о своей тяге к чистоте и здоровью, – напомнила Агнесса, налегая грудью на край стола и глядя на Джорджа снизу вверх блестящими глазами. – И назвали эту тягу предосудительной. Почему?
– Фигура речи, не придавайте этому слишком большого значения. Предосудительной эту тягу назвал один мой друг-киношник, очень страстный человек, хоть и скандинав. Я его понимаю… Но тяга к чистоте и здоровью свидетельствует не только о болезни, но и о постоянном стремлении… о желании… нет, даже – о жажде выхода из себя…
– По-русски выйти из себя – значит разозлиться.
– Нет, в буквальном смысле. Выйти из того, что считается тобою, за собственные пределы – за пределы своего опыта, духовного мира и так далее… – Выговорив «и так далее», он тотчас мысленно укорил себя за то, что уж слишком поддается чарам этой карамельной девушки, принимая даже ее игру со словарем. – Выйти за границы царства сложившихся форм способен только человек. Выйти и устремиться либо вверх, к ангелам, либо вниз, к демонам, – полная, чудовищная свобода… она сродни той, о которой говорил Игорь: свобода юрода. Наверное, о такой свободе мечтает каждый художник, но он должен быть не только дерзок, как сатана, но и предусмотрителен, как ангел… Что-то ведь должно подсказывать ему дорогу, и это что-то…
– Бог, – сказала девушка, по-прежнему глядя на него снизу. – То есть – любовь. Которая движет светила.
– Моя нянька говорила, что Бог – это когда можно, но нельзя.
Агнесса пригубила шампанское.
– А что Игорь? – спросил Ермо.
– Он нашел одну работенку… Срочную и дорогую. Мы не можем себе позволить никаких пауз: если не танцуем – умираем. Беремся за все, за что платят. – Она глубоко вздохнула. – Честно говоря, иной раз приходится такое делать…
– Халтуру?
– Хуже. И потом, мы же беззащитны… для полиции мы, слава Богу, не существуем, пока на кого-нибудь работаем, а если что-нибудь где-нибудь случается, на нас на первых все валят…
– Случается?
– Ну, украдут что-нибудь… Любой может нам руки выкрутить – и хоть бы хны. Я не жалуюсь, Джордж…
– Почему вы не хотите называть меня по-русски?
– Да какой же вы русский, Джордж? Вы какой угодно… космополит, гражданин мира, а если и русский, то этакий, с эспаньолкой, Ниццей, счетом в банке и так далее, а это уже не то. Русский… да что я вам голову морочу!
– Мне интересно.
– А мне – грустно.
Джордж опустил бокал на стол и встал (отметил: и ноги не так болят).
– Пойдемте, я кое-что покажу вам, милая…
– Вы так произносите «милая», что я не в силах отказать.
– Не пожалеете, ей-богу.
Они спустились в большой зал, где висела картина Якопо дельи Убальдини.
Джордж включил свет – пояс за поясом загорелась огромная коническая люстра с тысячами хрустальных висюлек, угрожающе нависавшая нал скрипучим, как молодой лед, паркетом. Второй кнопкой были включены продуманно расположенные настенные светильники, заливавшие полотно бесплотным светом.
– Однажды ночью это чудовище здорово напугало меня, – пробормотала Агнесса. – В зале было темно, только оттуда, – она кивнула на окна, – лился свет, очень слабый, и мне почудилось, будто оно шевельнулось… Бр-р! Всплыло из доисторических глубин, уставилось на меня – и вдруг шевельнулось…
– Ночью?
– Не спалось, – нехотя пояснила девушка. – Сюда?
Джордж придвинул ей кресло, сел рядом.
– Она будет мне сниться, – сказала она.
Ермо кивнул и, скрестив на груди руки, откинулся на спинку кресла.
Внутри косо срезанной толстостенной башни разворачивались сотни сцен – в многочисленных залах, комнатах, коридорах и тесных чуланах, которые на разных уровнях соединялись причудливо изогнутыми, иногда даже вывернутыми наизнанку лестницами и лесенками, – пиранезиевская смесь безумия с математикой. Интерьеры всех помещений были тщательно выписаны, и кувшин в самом жалком мальконфоре был так же своеобразен, как и сосуд в будуаре кокотки, убранном шелком и парчой. Здание было разорвано на несколько неравных частей глубокими зигзагообразными трещинами, словно от удара подземной стихии, и в этих расселинах метались сцепившиеся в единоборстве крылатые ангелы и демоны (выпученные глаза с кровавыми от напряжения прожилками, исцарапанные в кровь лица с разверстыми в страшном крике ртами, анатомически безупречно сломанные ноги и крылья), падали вниз головой обугленные люди с вывороченными наружу чадящими потрохами, а снизу, навстречу им, из огня подымались чудовища с мерзкими пастями, унизанными кривыми зубами. Взгляд выхватывал птицу, неподвижно зависшую в скучной комнате с бюрo и пыльными конторскими книгами, – крылья же птицы, проходя сквозь стены, в соседних комнатах-пыточных впивались в несчастных людей уродливыми когтями; обнаженную прекрасную девушку, перед которой на коленях замер юноша, приникший к ее большим белым грудям, – и только зритель мог видеть ведьмин хвост, торчавший из дряблой задницы очаровательной юной любовницы; профессора за кафедрой перед почтительно внемлющей аудиторией, которой, разумеется, было невдомек, что вытворяет с членом наставника десятилетняя блудница, спрятавшаяся под кафедрой… Вообще дух Эроса – где игривым фрагонаровым намеком, где протокольной фотографией, где откровенной сатирой, а где чудовищным оргиастическим разгулом – дышал и буйствовал где хотел, выпущенный на волю явно безумным живописцем. Реки, горы, фантастические животные, приапические символы, истекающие кровью женщины, всадники, соколы, слоны, кареты и катафалки, мертвецы, глобусы и карты вымышленных планет и стран, змеи, треугольники, циркули, водоподъемные машины, орудия пыток… И то там, то здесь встречалось изображение чаши, которое, судя по всему, служило путеводным знаком для зрителя, связывающим в единый сюжет разбросанные на огромном полотне и на первый взгляд разрозненные эпизоды: юноша и девушка встречаются в цветущем саду, над которым в порыве взлета зависла стая воронов с громадными клювами; девушка, раздвинув бедра, позволяет юноше сполна насладиться поцелуем – сцена в увитой повиликой беседке; девушка в церкви об руку с мужчиной, перед ними с книгой в руках священник в надвинутом на лицо капюшоне; счастливый супруг и несчастная супруга у колыбели с младенцем; залитые лунным светом две фигуры на балконе, слившиеся в поцелуе под взглядом желтой кошки; молящийся в одиночестве молодой человек, будто придавленный густой тенью косо зависшей над ним огромной чаши; человеческие сердца варятся вместе со змеями и жабами в чаше, под которой черт и ангел дружно раздувают и без того сильный огонь; супруг в узилище, закованный в цепи, с мрачным лицом; мужчина и женщина в бесстыднейших позах на широкой кровати под балдахином, обшитым крошечными колокольчиками; мужчина и женщина чинно поедают украшенного овощами и фруктами красиво поджаренного младенца, в то время как черт через прорезь в высокой спинке стула с упоением ублаготворяет матрону; мужчина, лежащий на полу с раскинутыми крестом руками перед распятием с еще живым Христом, и кровь из раны Распятого стекает в чашу, которую держит обеими руками облизывающаяся в предвкушении угощения женщина; наконец, полутемная комната, посреди которой на тигровой шкуре лежит нагая женщина с темным пятном под левой грудью (родинка? рана?), а глубже, в тени, – нагая мужская фигура ничком, неподалеку от него валяется на полу то ли распятие, то ли кинжал…