Валерия Алфеева - Джвари
Я вспомнила, что когда-то мне нравилось повторять слова: «Я мыслю значит, я существую». Потом я пережила другое определение: «Я страдаю значит, живу». По мере углубления веры мне стала раскрываться сила слов: «Поскольку мы любим-мы живы». А совсем недавно у нашего современника я прочитала: «Пока я молюсь — я живу; вне этого есть какой-то изъян, чего-то не хватает».
Отец Михаил отвечал, что молитва и есть школа любви. Потому что молитва — путь к Богу и общение, единение с Ним. А вне Бога мы ничего и никого любить не можем.
Часа на два перед литургией игумен все-таки отправил нас отдыхать, пообещав, что Арчил разбудит.
В нашем домике было тепло и тихо, и даже здесь стоял легкий запах подсыхающих трав и хвои. Митя, не раздеваясь, со стоном вытянулся на кровати.
— Ну, знаешь, мама… Этой ночи в Джвари и отца Михаила я уже никогда не забуду. Почему он говорил так? И почему мы должны уехать?
Я как могла объяснила ему и это. И он как мог это понял и принял.
Потом он уснул. А я лежала с закрытыми глазами, в памяти моей еще звучали слова игумена, и сердце было наполнено им, его судьбой, И еще мне хотелось додумать то «почему?», возникшее в начале нашего объяснения; почему я не догадывалась о том, что было уже для всех ясно? Почему не уменьшилось земное расстояние между нами ни после объяснения, ни после его рассказа и не могло уменьшиться никогда?
Это расстояние между нами — а скорее в нас самих — было расстоянием между миром и Церковью, наш общий пожизненный крест.
Есть жизнь без веры, мирская жизнь. Она несется мимо или захватывает нас в свои водовороты, она непрестанно возводит вавилонские башни и сокрушает их, обнаружив, что они не достают до неба. Она обещает счастье совсем рядом, лишь протяни руку, и в неведомой дали, куда ты должен устремиться, отбросив обесценившиеся перед прекрасной мнимостью прошлое и настоящее. Она обольщает, дразнит, влечет, поглощает душу и сердце, но никогда не насыщает их, хотя неизменно обещает насытить — завтра.
В этом мире нет никаких надежных опор, из него вынут костяк. Нет ни Верховного смысла, оправдывающего все, ни четких границ между добром и злом, нет сердцевины. И потому его влекущая, непостоянная, мерцающая неясными отсветами чего-то иного плоть пуста. Брошенный в этот бесцельный мир человек становится жертвой своей свободы, направляемой только его рассудком, желаниями и страстями — и тоже пустой.
Из этой пустоты утонченный разум пытается выловить некую экзистенцию, сущность, но она неизменно ускользает.
Неспособность к бытию — может быть, так можно назвать эту главную болезнь нашего больного времени.
Вседозволенность — и неспособность к бытию… Потому что всякая сущность укоренена только в Том, Кто в откровении Ветхого завета сказал нам Свое первое имя; «Я есмь Сущий» — Сущность бытия и Самобытие.
Причастие к этой Сущности совершается в таинствах Церкви.
Здесь все противоположно миру. Есть точная система координат, весы и меры, заповеди, все обусловлено высшим смыслом.
Бог есть Истина. Отражение Ее в мире есть красота. Исполнение целей Его есть добро. Вот основание всей философии, эстетики и этики.
И этим в жизнь введено понятие священного.
Так в храме от доступного людям пространства отделен алтарь, куда войти нельзя. Игумен был и остался для меня освященным, отделенным алтарной преградой.
Отслужили последнюю литургию.
Горели лампады в семисвечнике и две свечи на престоле. Арчил, Венедикт и Митя пели недавно разученную «Херувимскую»:
— Иже Херувимы тайно образующе… та-а-айно обра-зу-ю-ще… и Животворящей Троице трисвятую песнь припевающе… всякое ныне житейское отложим попечение…
Забудем, оставим сейчас всякую нашу земную печаль… И, как Херувимы в тайной Небесной Евхаристии, предстанем Богу с пением: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…»
Сквозь слезы я видела желтые огоньки лампад в семисвечнике, две горящие высокие свечи и крест на престоле. Потом игумена в золотой фелони, крестообразно возносящего Святые Дары. И мне хотелось, чтобы это последнее в Джвари богослужение длилось и длилось — всегда.
Но литургия кончилась. Закрылись царские врата.
Игумен вышел из алтаря и молча надел мне на шею шелковую вить с небольшим крестиком в круглом деревянном обрамлении.
Я осторожно приподняла крестик на ладони.
— Это грузинская перегородчатая эмаль, — сказал Венедикт, — Такой крест в круге высечен здесь над порталом, он может быть гербом Джвари.
Я проводила взглядом игумена, уходящего по тропинке.
А Венедикт продолжал:
— Видите эту тонкую золотую нить? Она прорисовывает крест и отделяет его от темно-лиловой эмали фона. Перегородчатой эмалью выполнены наши древние кресты и иконы. Нигде в мире подобного нет. Ваш крестик не древний, но сделан в той же технике человеком, который раскрывает ее тайны.
Подошел и Арчил. И Митя коснулся пальцами края креста, наклоняясь над ним и чуть повернув его к себе.
Это было очень красиво: золотистого цвета эмаль равноконечного креста, изысканно обведенная золотой нитью, и темный лиловый фон.
— Несколько дней назад отец Михаил попросил меня сделать резное деревянное обрамление, простое и тонкое… Но я не знал, что это для вас. Вы будете носить его?
— Конечно… Спасибо, отец Венедикт.
— А на обратной стороне я по-грузински вырезал «Джвари»… — Он смотрел на меня с улыбкой, какой я давно не видела у него. — И слава Богу, что мы так хорошо расстаемся. Будем молиться друг о друге.
— Димитрий, а ты не хочешь приехать к нам насовсем? — ласково спросил Арчил, прикрывая влажный блеск глаз ресницами. — Мы тебя примем…
Митя смотрел на них счастливыми глазами, но выговорить ничего не мог.
На прощание Венедикт показал и панагию: игумен не успел отвезти ее Патриарху. Дьякон извлек ее из нагрудного кармана своего старого подрясника, развернул белый плат.
Это была хорошо вырезанная овальная иконка «Умиление» — Пречистая Матерь, воздевшая руки в молитве обо всех нас, грешных, земных, но взыскующих небесного Отечества.
После завтрака мы с игуменом погуляли по поляне вокруг храма. Я касалась ладонью его теплых шершавых стен. Поклонилась могилкам афонских старцев и попросила их святых молитв.
Мы посидели немного у могил в разреженной тени грецкого ореха.
— Ну что же… Простите меня… — сказал игумен.
— Бог простит. И меня простите… — ответила я по монашескому обычаю прощания.
На несколько минут мне снова стало трудно дышать, как в храме, когда он надел мне на шею крест.
— Но я ухожу только с благодарностью вам.
— За что? — В улыбке его, мне показалось, появилась затаенная робость.
Почему я не видела раньше такой его улыбки? И ему хотелось знать — за что.
— За каждый прожитый день в вашем монастыре… каждый день, которого не должно было быть. За этот крест. За то, что вы такой, как есть. За вашу любовь к Богу. За простоту, с которой мы наконец говорим…
— На конец она и стала возможной.
— Вы разрешите написать вам когда-нибудь? Через год…
— Нет. — Он улыбнулся почти светло. — Я могу отрубить себе руку, но отпиливать ее мне было бы не по силам. — Он помолчал, разглядывая листву. — Посмотрите на этот орех. Листья желтеют… Они уже не нужны созревает плод. Или вы видели, как зреет хурма? Опадают все листья, остаются одни плоды, наливаются сладостью. Наступает осень, потом первые холода, а их все не срывают, ждут, пока они станут совсем спелыми. И дерево стоит сквозное, без листьев, покрытое тяжелыми оранжевыми плодами…
Над нами прошел тихий шум, дуновение. И большой лист, чуть тронутый желтизной, упал на могильную плиту, на темный ее гранит.
— Мы с вами много говорили о посте, молитве, аскезе… об отречении. Но все это только листья, нужные для созревания плода. Когда мы придем туда… — он показал взглядом в высоту над храмом, — никто уже не спросит, сколько мы постились или от чего отказались, какие принесли жертвы. Но по плодам нашим узнают нас.
И я задала вопрос, на который почти невозможно ответить: знает ли он уже вкус этих плодов?
Он ответил как смог:
— Я знаю только, что эти четыре года в монастыре — лучшие в моей жизни. А один великий подвижник мог сказать о себе так: вкусивший благодать презирает все страсти и не дорожит самой жизнью, потому что Божественная Любовь дороже жизни. Подошел Митя, и мы как-то вместе и сразу решили, что не надо ждать машину, лучше пойти пешком. Куда нам было теперь спешить?
Имущество наше не было обременительным — сумка и саквояж.
И нам хотелось долго уходить, чтобы с другой стороны ущелья еще видеть Джвари. И с седловины увидеть его в последний раз.
Мы попрощались со своей кельей. Отнесли в трапезную кипу непрочитанных книг…