Юрий Арабов - Москва: место встречи (сборник)
Из дома на Трубниковском мы уехали в город Покровск, переименованный в город Энгельс. Сюда отца направили главным редактором газеты республики немцев Поволжья «Nachrichten» («Известия»). Ответственным секретарем этой газеты был отец Альфреда Шнитке. После Поволжья мы уже не вернулись в Трубниковский. Там оставалась жить бабушка, мы же переехали в дом двадцать пять по улице Ольховской, возле Нижнекрасносельской. На неприметной Ольховке наш дом (особняк Гучкова) выделялся не только ярким розовым цветом, но и громадными полукруглыми окнами.
На пересечении Ольховки и Красносельской до сих пор сохраняется крышка водопроводного люка, возле которой нас – меня, отца и мою сестру Илону – запечатлел какой-то фотограф. Во двор своего бывшего дома я тоже не могу войти. Теперь там какое-то военное учреждение. А ведь именно двор для нас, довоенных, да и послевоенных детей, был понятием абсолютно сакральным. Именно в нем проходила главная жизнь – игры, дружбы, ссоры, секреты и вообще познание мира. Здесь мою сестру Илону дразнили Елоховкой, потому что недалеко Елоховский собор, где, как известно, крестили Пушкина. Собор этот был патриаршим, пока Лужков не выстроил храм Христа Спасителя.
Понятие «двор» нынче совсем утрачено. Из окна своей петербургской квартиры, что на Петроградской стороне, я смотрю во двор и не вижу никаких признаков особой ребячьей жизни. Гуляют матери с младенцами, прохаживаются собачники. А где же детвора? У компьютеров, что ли?
В первых числах июня сорок первого года мы уехали на дачу в Мякинино.
«Я родился под Москвой в Мякинино, – сказал недавно Гарик Сукачев в телепрограмме „Линия жизни“, – теперь это Москва». Да, теперь это Москва, и даже станция метро называется «Мякинино». Все хотела съездить туда, но потом подумала – зачем? От живописной деревни с ее полями и высоким песчаным берегом над Москвой-рекой, конечно же, ничего не осталось. А как мы играли на том песчаном косогоре!
Ощущение поспешного отъезда в город и прерванной игры еще долго мучало в затемненной, словно притихшей Москве, откуда в сентябре мы уехали в эвакуацию – в далекую Киргизию. Нас отвез туда отец, назначенный начальником эвакэшелона, которым отправлялись из Москвы семьи сотрудников газеты «Гудок», где отец заведовал международным отделом.
Мы остались в Пржевальске, на Иссык-Куле, а он вернулся, и его почти сразу арестовали как раз возле дома на Ольховке, когда он поздним вечером возвращался из редакции. Об этих подробностях мы узнали от своих бывших соседей. «Десять лет без права переписки» – стандартный приговор, означавший расстрел, но тогда мы об этом ничего не знали. Только в сорок седьмом мы вернулись в Москву вдвоем с сестрой без мамы. Ее арестовали сразу после войны. А нас вызвали к себе и приютили родственники. Как мы, две девчонки, добирались до Москвы, страшно вспомнить. Семь дней в поезде «500-веселый». Вся страна знала эти поезда, ходившие вне расписаний. У нас было два места, сидячее и лежачее, на котором мы спали по очереди. На Казанском вокзале сестра мамы и брат отца дежурили по очереди несколько дней, встречая эти самые «500-веселые». Тетка заглядывала в вагоны, звала: «Илона! Магда!» И наконец нашла нас.
Помню свое ошеломление Москвой. Из затерянного в тянь-шаньских горах Пржевальска (сейчас Каракол) с его тополями и ишаками – в суету и грохот огромного города. И в свой последний московский адрес – Знаменка, тогда улица Фрунзе, дом тринадцать, квартира пятьдесят шесть.
Не сразу узнаём, что тетка уже здесь не живет, у нее, отсидевшей свое и актированной, то есть освобожденной по акту, как умирающая, нет права жить в столице, а только на сто первом километре, на станции Завидово. Здесь на Знаменке ее муж – наш дядя Петя. Бывшая барская квартира, ныне коммуналка, принадлежала когда-то главному художнику Императорского малого театра; его дочь, тоже художница, ютится теперь в крохотной комнате этой самой квартиры.
А нам здесь весело! Сюда приходят наши приятели и подруги. Дядя Петя не только всех терпит, но еще и кормит всех. А мы, молодые идиоты, занятые своей молодой чепухой, не любим, когда он дома. И беззаботно смеемся надо всем, что нас окружает, и даже над постоянными облавами – проверками, которые устраивают «органы» в квартирах дома, стоящего на правительственной трассе.
Трасса эта, то есть улица Фрунзе, упирается одним концом в Арбатскую площадь, а другим – в Боровицкие ворота Кремля, из которых «бог» выезжает в Кунцево на свою ближнюю дачу.
У Слуцкого: «Бог ехал в пяти машинах. Вокруг в пальтишках мышиных дрожала стража…» (Цитирую по памяти, но точную эту деталь – «мышиные пальтишки» – помню отлично.) Они стояли днем и ночью у всех ворот и подъездов – безмолвные тени в серых пальто. В одинаковых серых, как опознавательные знаки, пальто. И шляпах. Мы даже здоровались с ними, входя в дом. И они кивали нам в ответ. А один из них проводил однажды мою сестру по обледенелой Знаменке вниз к Моховой.
Проверки в квартирах устраивались регулярно. Когда милиционер со штатскими появлялся в прихожей, непрописанные, как я, кончавшая школу у тетки в Завидове, прятались на черной лестнице, дверь на которую выходила из кухни.
Зато от дома до университета, где я потом училась на факультете журналистики, всего минут семь, если бегом, бегом мимо Дома Пашкова (Ленинки), мимо аптеки на другом углу Моховой, мимо Манежа… Аптеку и близстоящие старинные одноэтажные дома снесли после покушения на Брежнева. Стрелявший попал в машину с космонавтами, которых встречал генсек. Никто серьезно не пострадал, а дома снесли, чтобы пространство до Боровицких ворот просматривалось насквозь. Снесли и дома на углу Знаменки, построив там галерею Шилова. «Все меньше в Москве моей Москвы», – написала я в одном из своих сочинений.
Но вот дом на Знаменке, 13, сохранился. Может быть, потому что рядом – монументальное здание Министерства обороны. До революции – юнкерское училище.
Настоящей же Атлантидой, поглощенной водами времени, стал дом в Бауманском переулке, тесно связанный с моей жизнью – с детством и юностью. Здесь жила моя подруга Наташа Вернандер. Еще до школы мы ходили вместе в немецкую группу. Были такие группы, заменявшие некоторым довоенным детям детский сад. Потом мы пошли в школу, в 349-ю школу в 1-м Басманном переулке. Школа эта была знаменита тем, что в ней был класс с белыми партами. Об этом писала в 1939 году «Комсомольская правда». В классе этом училась моя сестра Илона. Все остальные, и мы в том числе, сидели за обыкновенными черными партами.
Вернувшись из Киргизии в Москву, я пришла в Бауманский переулок, теперь Бауманскую улицу, и дом 7 «А» стал для нас с сестрой настоящим родным домом. Здесь нас, детей врага народа, поили-кормили и оставляли ночевать, когда на Знаменку к дяде Пете приезжали гости.
Позже в этом доме – их было три в одном дворе, высокие в два этажа бревенчатые дома, – собирался «Клуб Вернандер» – так мы именовали свою компанию, невзирая, по молодому легкомыслию, на опасность существования таких «клубов». Среди его завсегдатаев были недавние студенты литинститута – Максим Калиновский и Платон Набоков, только что вместе с Наумом Коржавиным вернувшийся из лагеря. Коржавин читал здесь свои знаменитые стихи:
Мы не будем увенчаны,И в кибитках снегамиНастоящие женщиныНе поедут за нами.
Сюда приходил Володя Соколов со своей женой – болгарской красавицей Бубой, через несколько лет покончившей с собой. Здесь, а не в университете, мы узнавали имена и стихи великих поэтов – Мандельштама: «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…», Цветаевой: «Никто ничего не отнял, мне сладостно, что мы врозь…». В одном из трех домов жили тетки Володи Зельдина. «Моя Одесса», – говорил он про них и появлялся во дворе – красивый, изящный, стремительный.
Напротив, на другой стороне переулка, в зеленом, тоже деревянном особняке с мезонином жил митрополит Крутицкий и Коломенский Николай. По вечерам окна светились дрожащим пламенем лампадок. После смерти митрополита особняк сломали, срыли. Пришел черед и «Клубу Вернандер». Теперь на месте тех домов гаражи, пахнет выхлопными газами, соляркой и стоит одинокое дерево посреди «новой жизни». А их – деревьев – было когда-то так много в этом зеленом летом и заснеженном зимой дворе.
Ничего не осталось, и все меньше на земле людей, которым можно сказать: «А помнишь?..»
Майя Кучерская
Станция «Арбатская»
Ветер на «Ждановской» дул такой, что добивал до Арбата.
Мчался сквозь сумрачный зимний город, по Калининскому, нырял в улицу, вспыхивал серебром в троллейбусных рожках, летел мимо «Самоцветов» и «Охотника», обрушивался в проулок с серо-желтым зданием театра на углу и темнолицым дядькой в тулупе, стоявшим напротив. Обтекал грубые красные руки. Не замечая: на дощатом грязном ящике перед дядькой лежали, испуская северное сияние, освещая весь этот меркнущий зимний день… не замечая, чтó там.