Максим Кантор - Учебник рисования
Сказанное выше не должно звучать как обвинение Запада. Язычество столь же присуще западному миру, как и христианство, и неизвестно, какая система верований сулит больше благ. Вообще говоря, язычество древних народов настолько великолепно, могуче и победительно, что остается только недоумевать, зачем вообще понадобилось заменить его в сознании общества на хрупкое и не столь выразительное христианство. Преимущества христианских убеждений — с точки зрения развития империи — сомнительны, а недостатки очевидны. Достаточно сравнить статуи греческих атлетов, римские триумфы и дворцы Палатина с угловатыми фигурами икон, чтобы почувствовать победительную мощь одного строя, и уязвимость другого. То, что на протяжении своего существования христианская цивилизация заимствовала свирепость и мощь язычества для укрепления своих позиций, только подтверждает эту мысль. Остаться вовсе без этого основательного фундамента — крепости, возведенной еще Александром и Цезарем, — не губительно ли для Запада? Вероятно, следует согласиться с простой посылкой: с христианством или без такового Запад останется Западом, и (исходя из исторического опыта) найдутся иные формы бытия, с которыми он себя отождествит.
IIГлавный вопрос нашего времени следующий: существует ли европейская идея помимо христианства? Иначе: предшествовала некая европейская идея христианству — или собственно христианство и есть та идея, через которую Европа может себя идентифицировать? Ответ решает многое. Если отдельно от христианства европейской идеи не существует, то, значит, Европе наступил конец: очевидным образом уже не идея христианства движет историей и, стало быть, не Европа определяет развитие мира. Если же существует идея, которая предшествовала христианству, и на основе которой было принято христианство, то требуется сформулировать, какая же это идея.
Почти нет сомнений в том, что такой идеей мог быть единственно только фашизм.
Слово «фашизм» пугать никого особенно не должно — это слово может при настоятельном желании быть заменено на слово «рыцарство». Собственно, в новейшую историю фашизм и был внедрен в качестве субститута рыцарства. Слово «рыцарь» звучит приятнее для уха и не связано вопиющим образом с массовыми убийствами (во всяком случае, память о неприятном характере Зигфрида и резне в Аккре стерлась). Рыцарство воплощает неуемный дух, склонный к экспансии и вооруженному вмешательству, характер, непримиримый ко всякому препятствию, победительную страсть, направленную на совершение некоего выразительного деяния, того, что будет отличаться от обычных поступков и заслужит названия подвига. Это — превосходящее простые нужды обыкновенных людей свершение — лежит в основе рыцарского мировоззрения и делает рыцаря как бы превосходящим его окружение — превосходящим хотя бы потому, что он готов совершить нечто из ряда вон выходящее, а прочие не готовы. Часто это из ряда вон выходящее деяние связано с освобождением какого-нибудь узника, защитой прекрасной девушки, но так же оно может быть связано с убийством невинных людей, присвоением чужого имущества, вмешательством в абсолютно чужие дела в отдаленных землях, выполнением невнятной прочим людям миссии. Таким образом, подвиг — это не обязательно хороший поступок, это, прежде всего, выдающийся поступок, который хорош именно своей экстраординарностью. Это, невнятное для людей оперирующих христианской моралью, представление о хорошем, как о могучем, — лежит в основе рыцарства. Греческие герои демонстрируют подобное поведение охотно, они режут, потрошат и жгут, совершая тем самым подвиги, которые хороши просто потому, что это — подвиги. Герои прекрасны и неумолимы, в них несомненно присутствует моральное начало, просто эта мораль не христианская. Впрочем, те западные рыцари, что отправлялись на поиски христианских святынь, являли своими подвигами образец морали для христианства необычно. Гавейн отважно вмешивается в битву, защищая честь принцессы и губя при этом несчетное количество простых солдат, которые участвуют в битве против своей воли и попадают ему под руку. Впоследствии выясняется, что битва велась напрасно: принцесса помирилась со своим оскорбителем и даже вышла за него замуж, выяснилось, что людей он убивал зря — можно было и не убивать. Однако подвига Гавейна это не умалило: он отважно сражался, уничтожил много народу, его деяние останется в веках. Вероятно, следует признать, что помимо субъектов, совершающих подвиг, существует объект подвига — и таким объектом подвига является так называемый народ, который в зависимости от ситуации, то освобождается, то умерщвляется. Поскольку народ всегда живет не особенно хорошо, то поле деятельности для рыцаря безмерно — он всегда найдет, кого бы еще освободить. Поскольку народ заведомо неумен и склонен к бессмысленному сопротивлению, возможности для нахождения противников также обширны — всегда найдется, кого прикончить. Именно рыцарями: т. е. защитниками одних обездоленных и убийцами других обездоленных — и мнили себя горделивые Гитлер и Муссолини, Франко и Салазар; более того — именно рыцарями, и никем иным, они и были. Простирая мускулистые длани свои к власти, они чувствовали себя Гавейнами и Зигфридами, разящими драконов и уберегающими принцесс от напасти; то, что при этом некие солдаты или гражданское население (незначительные люди, не соответствующие своим масштабом подвигу) и уничтожались, вполне соответствовало духу рыцарского мифа. Следует одновременно признать и то, что другая часть населения получала привилегии и поощрения. Геройство — не есть делание хорошего (в христианском понимании этого слова), геройство есть делание великого.
Высвобождение рыцарского начала в его мощи — и есть особенность фашизма двадцатого века. Незамутненное христианскими добавками, это начало выразило Европу полнокровно и властно. Европейская история постоянно являло прочим народам фашизм, уравновешенный христианством, оттого и характеры властителей — то поражающих воображение своей жестокостью, то ударяющихся в истовое богомолье (Людовик XI или Иван Грозный) — столь удивительны: поразительно не то, что одна из сторон этих характеров лицемерна, поразительно то, что обе — искренни. Это и есть европейский характер, противоречивый и хотя бы потому не столь ужасный, как характеры Гитлера или Сталина, людей односторонних, чуждых противоречий и христианской демагогии.
Европе было свойственно само христианство рассмотреть в рыцарской традиции и наделить Христа чертами Парцифаля, а жизнь его — представить в духе рыцарского подвига. Жизнь подвижников и святых стала рассматриваться как подвиг и геройство, что, разумеется, ослабило позиции подвига, как такового, и внесло известное недоразумение в анализ жизни отшельников и пустынников. Отшельники и пустынники подвигов (в понимании Парцифаля) не совершали, им несвойственно было желание произвести «великое»; более того, такое желание противоречило бы сути христианства. Однако европейская традиция сделала из них героев и не только поместила Августина рядом с Георгием, но (произведя Августина и Георгия в герои) в известном смысле подвинула и Парцифаля с Зигфридом в ряды святых.
Европейское искусство не знало художника значительнее Микеланджело, наделившего ветхозаветных пророков мощью греческих атлетов — на долгие века этот симбиоз определил характер европейской культуры. Мысли перекатываются в головах святых, подобно трицепсам под их гладкой кожей, их убеждения так же крепки, как сухожилия, их вера в добро развита столь же хорошо, как их дельтовидные мышцы.
Собственно говоря, само понятие прекрасного принадлежит не христианской культуре — но предшествовавшим ей векам, развившим и утвердившим красоту, великолепие и величественность, как ценность. Христианство лишь присвоило достижения прошлого и сообщило самодостаточной красоте иные качества (добродетель и смирение, например) вообще говоря, красоте не присущие. Противоречия, вытекающие из этого сочетания, и определили развитие Европы. Сочетание фашизма (рыцарства, язычества, античности) и христианства и дало тот крайне терпкий коктейль из смирения и напористости, веры и власти, стремления к абстрактному добру и конкретной бесчеловечности — который характерен для европейской культуры. Характеры, подобные Бодлеру, Ницше, Робеспьеру, Наполеону, Зигфриду, Маяковскому, Муссолини, Микеланджело, воплощают противоречивые качества: крикливую человечность, беспощадный гуманизм, равнодушный энтузиазм.
Невозможно сказать, что Маяковский, Муссолини или Ницше не хотели людям добра, но в равной степени они хотели совершить подвиг. Рыцарское начало Маяковского или Муссолини очевидно, и ницшеанский Заратустра, удалившийся в пустошь и говорящий притчами, удивительным образом напоминает Христа — но напоминает именно для европейца, привыкшего считать деяния Христа героическими и его уединение — свершением и подвигом. Для тех, же, кто рассматривает удаление Христа в пустыню, как акт смирения, сходства с ницшеанским Заратустрой не обнаружится никакого, поскольку Заратустра (в духе рыцарства) хочет подвигов и деяний, а Христос хочет делать людям добро.