Валерий Залотуха - Свечка. Том 2
– Ну что, насмотрелись? – своим насмешливым, почти презрительным тоном Игорек заставил Хозяина и монаха перевести взгляд на него.
И все стоящие вокруг стали смотреть на Игорька, ожидая, что он скажет. Трудно, нет, невозможно представить, что творилось в тот момент в душе бывшего зэка, который вчера все потерял, а сегодня стократ приобрел – потерял власть, маленькую властишку, зыбкую должность старосты храма, а приобрел волю – право идти, куда хочется, и делать, что хочется.
Пусть спасенные своего рая дожидаются, а воля – вот она, здесь и сейчас!
Игорек умел говорить, и ему было что сказать, но он обещал вчера Хозяину ограничиться одним прощальным словом и готовился свое обещание сдержать.
Он обвел прощальным взглядом всех, кто стоял и смотрел на него: зэков и сестер, Хозяина и монахов и произнес обещанное одно слово, негромко произнес, но все его услышали.
– Фуфлыжники.
Удивление, смущение, смятение, оторопь, возмущение охватили всех за исключением опущенных, которые не могли это со своей крыши услышать, хотя именно их это слово как нельзя лучше характеризовало.
Все молчали.
Игорек уходил, и никто не пытался его задержать.
«Да, не знаю я зэков», – подумал Челубеев.
Когда по зоне прокатилась волна самоубийств, Челубеев остановил ее всего лишь несколькими словами на общем построении, сказав: «Следующий буду я». С тех пор не вешаются.
Никто, как он, не знает зэка.
Зэк консервативен.
Консервативней зэка только поп.
Да и то не факт.
«Нет, не знаю я зэка», – с горечью и восхищением подумал Челубеев.
Он мог дать команду охране задержать Зуйкова и потребовать объяснений, но не стал этого делать, чтобы не портить праздник ни себе, ни людям. Игорек не был уже его врагом, завтра он уже не будет помнить его имени, враг же, настоящий враг, находился рядом – главный враг, которого следовало победить. До самой последней минуты Челубеев сомневался в том, что поединок состоится, боялся, что толстяк отговорит великана и тот увильнет от неминуемого своего поражения.
– Пусть идет, – негромко проговорил он, глядя в спину Игорька.
Это был приказ, и приказ был услышан.
– Он еще вернется, – пророкотал монах, пророчествуя, но, забегая вперед, скажем, что пророчество это не сбылось.
Соперники в последний раз взглянули друг на друга, приблизились к своим спортивным снарядам, одновременно к ним наклонившись, ухватили и синхронно подняли.
– И – ра-аз! – вздохнула толпа, инстинктивно повторяя движения единоборцев.
– И-и – два!
– И-и – три!
– И-и – четыре!
Помнится, был такой боксер Симпсон – чемпион мира, тяжеловес, черное чудовище, откусившее своему сопернику прямо на ринге ухо. Сейчас, говорят, он развалина, алкоголик и наркоман, никому не нужный отработанный человеческий лом, а было время, когда каждое сказанное им слово с жадностью ловилось и тут же траслировалось на весь мир. «Симпсон сказал…», «Симпсон подумал…», как будто он мог думать…
Сокрушив однажды челюсть очередному своему сопернику, который потом так и не вышел из комы, прямо на ринге, не сняв перчаток, мокрый, как галоша в дождь, этот воплощенный человеческий кошмар с раздувающимися от возбуждения толстыми ноздрями давал интервью сучащему от счастья ножками телерепортеру. Вопрос был, как говорится, не в бровь, а в глаз:
– Что вы думали, когда наносили свой победный удар?
И черная гора вдруг задрожала, затряслась, лицо людоеда исказилось в гримасе детского страдания, блеснули слезы, и он простонал в микрофон:
– Я думал о маме…
Вранье, несомненное вранье, умелый пиаровский ход, разыгранный американскими мастерами телережиссуры – не думал он ни о чем!
Не думают боксеры, когда бьют сами и когда бьют их, не думают борцы, когда их кидают и когда кидают они, не думают прыгуны в воду, когда пронзают зеркало бассейна ногами, а тем более головой, и даже марафонцы не заняты мыслями, хотя время для этого у них вроде бы есть, а если и думают они о чем-то, то только о том, как добежать до финиша и не умереть, что случилось с родоначальником марафонского бега, да и не с ним одним.
Не вполне лирическое это отступление понадобилось нам здесь для того, чтобы мы даже не пытались задаваться вопросом: о чем думали Марат Марксэнович и о. Мартирий во время того судьбоносного для всего «Ветерка» поединка?
Ни о чем они не думали, а поднимали тяжелый чугун и опускали, поднимали и опускали…
– И-и – десять!
– И-и – одиннадцать! – вела свой отсчет тысяча луженых глоток.
Слышали ли это соревнующиеся?
Несомненно!
А видели ли?
Конечно видели!
И даже скажем – кого.
Их неподвижный от тяжкой работы взгляд остановился на Светлане Васильевне, которая стояла прямо напротив и страстно, едва сдерживая себя, болела.
И как же прекрасна она была в том своем болении: платок упал на плечи, волосы растрепались, щеки горели, глаза блестели, вскинутые к груди руки сжались в кулачки.
– Еще! Еще! Еще! – требовала Светлана Васильевна после каждого подъема гирь, правда, было непонятно, от кого: от Марата Марксэновича, о. Мартирия или от обоих разом?
Пребывающий в предельном волнении о. Мардарий сполз со стула и стоял уже на коленях, но при этом не молился, что было бы для него естественно, а вместе со всеми вел счет, прибавляя к каждой новой цифре свое неизменное «нат».
До двенадцати все шло хорошо, и даже можно сказать, отлично: соперники как будто всю жизнь вместе тренировались и выступали, – так слаженно, можно даже сказать, дружно, взлетали гири вверх, но на счете тринадцать, что-то надломилось, причем не в одном, а одновременно в обоих – нет, нехорошая все-таки эта цифра!
Сила, привычная и безотказная сила словно решила разом их покинуть, и неведомое прежде волнение, переходящее в страх, стало опутывать соревнующихся общей липкой паутиной.
С этого момента Марат Марксэнович начал на глазах краснеть, а о. Мартирий бледнеть.
Нет, они продолжали сражаться, гири одновременно поднимались и опускались, но что-то было уже не то и не так – это все почувствовали.
Постепенно сменяющее силу бессилие передавалось толпе, и она начала тянуть счет, как, быть может, тянули «Дубинушку» впряженные в общую лямку бурлаки на Волге.
– И-и-и два-а-а-адца-ать пять… И-и-и два-а-а-адца-ать шесть…
На счете тридцать три о. Мартирий вывернул голову, чтобы увидеть находящегося за спиной о. Мардария, быть может, чтобы получить от него помощь и поддержку, но это ему не удалось, а только отняло последние силы, а Челубеев встретился наконец взглядом с женой, заглянул ей в глаза, и страшное открытие посетило его, тоже лишая последних сил. «Так это ты вчера нарочно? Специально? Чтобы силу мою забрать? Мне со мною изменила. Мина! Это и есть мина…» – пронеслось в голове Челубеева, и взгляд его стал затуманиваться.
Трагедия случилась на счете тридцать восемь, тоже, выходит, нехорошая цифра…
Словно вынырнул вдруг из огненного сердца земли раскаленный добела стальной штырь, пробил толстые доски помоста, прожег кумач и, вонзившись в зад Марата Марксэновича, стал стремительно продвигаться вверх, разрывая встречающиеся на пути внутренние органы, проскочил между легкими и сердцем, ворвался в шею и сквозь нее – в голову, в мозг, до самой теменной кости, где и остановился.
О. Мартирия удар настиг не снизу, а сверху, причем при этом он не испытал резкой боли – как будто стукнули по голове валенком с засунутым внутрь чугунным утюгом. Монах поднял голову, чтобы посмотреть, кто это сделал, и увидел вдруг, как огромное серо-голубое небо стремительно уменьшается в размерах – сначала до размера тетрадного листа, потом листка блокнотного, вырванного из записной книжечки, а и вот уже с почтовую марку, которая тут же скрутилась в маленький тугой рулончик и улетела, превращаясь в последнюю в последнем предложении точку.
Глава двадцать третья
Лишь только некоторые последствия
Не так уж много воды утекло в речке Неверке с того памятного дня, когда в исправительно-трудовом учреждении № 4/12-38 сила пошла на силу и сила силу сокрушила, но многое, очень многое, даже слишком многое изменилось.
Хотя внешне все осталось прежним: те же бетонные стены по периметру с колючкой и электрическими проводами под напряжением наверху, те же вышки с автоматчиками, те же утренние и вечерние поверки, те же разводы на работу и сама безрадостная работа, однообразные и унылые завтрак, обед и ужин, – сторонний человек не заметил бы перемен, но свои, будь то наказание несущие или его исполняющие, зэки или охрана, сравнивали прошлое и настоящее с горечью и досадой, применяя для сравнения всего лишь два слова: небо и земля.
Только потеряв своего Хозяина, «Ветерок» понял, кого потерял, задним числом осознав масштаб личности и размах деяний человека с большой буквы «Ч».
Нет-нет, Челубеев был жив и чувствовал себя, в общем, сносно, но, как опять же все говорили: «Разве это жизнь?»