Норман Мейлер - Евангелие от Сына Божия
Плащ с моих плеч вскоре сдернули. Я остался наг, и мне вернули мои одежды. Я обрадовался: они были нежны, как рука Господа на теле младенца.
47
Перед дворцом Понтия Пилата нам встретился человек по имени Симон Киринеянин. Ему назначили нести мой крест. Я понимал теперь, отчего издевались солдаты, когда я стоял перед ними нагим. Я ничем не напоминал того крепкого плотника, который когда-то играючи управлялся в Галилее с любой работой. От меня остались одни кости. Сейчас они снова принялись смеяться и называть меня иудейским Царем.
Мы пришли на место, называемое Голгофой. Следом за нами шло множество женщин; они скорбели и плакали. К процессии примкнул и кое-кто из моих последователей, но женщины шли в первых рядах и выли так горестно, словно ощутили ожидавшую меня боль прежде меня.
Я не думал спасать мир усилиями женщин. Я надеялся на мужчин. Теперь же, с трудом шевеля пересохшими губами, я громко произнес:
— Дочери иерусалимские! Не плачьте обо мне. Оплакивайте детей своих. Скоро настанут дни. когда люди позавидуют бесплодным, никогда не рожавшим и не кормившим дитя молоком своим.
Мне вдруг вспомнилось проклятое мною фиговое деревце. И я добавил про себя: «В этом тоже каюсь и прошу о прощении». А потом я вспомнил дни. когда был простым плотником и молился о том, чтобы добрый чурбак невзначай не раскололся под топором.
В толпе рыдающих женщин я увидел свою мать. Скоро, совсем скоро меня отнимут у нее навсегда. Теперь — слишком поздно — я понял ее любовь. Я был для нее даром Божьим, она преклонялась предо мной и именно поэтому не принимала ничего из того, что я делал. Потому что жить в постоянном преклонении перед сыном — значит совсем его не знать. Но в этот час ее сердце разрывалось от скорби. Я снова был ее ребенком. Возле матери стоял мой ученик Тимофей, и я сказал Марии:
— Не плачь. Я возвращаюсь к Отцу. Смотри, женщина, вот сын твой.
И ему сказал:
— Вот твоя мать.
Тимофей кивнул. Он возьмет ее к себе в дом. Его, из всех моих учеников, я выбрал заботиться о ней, потому что у него было терпеливое и щедрое сердце.
Невдалеке от моей матери стояла Мария Магдалина. Ей я сказал так (сказал, понизив голос, потому что дочерям иерусалимским велел совсем иное):
— Надейся. Рожай детей. Бог простил тебя.
Вместе со мной на Голгофе должны были распять двух разбойников. Когда мы подошли, их уже прибили к крестам. Теперь же кресты поднимали. Под крики несчастных на Голгофу взошел Понтий Пилат. Он взглянул на привешенную мне на шею надпись: «Иисус из Назарета, Царь иудейский». Большинство священников Большого храма предпочли удалиться, но один из оставшихся сказал Пилату:
Нельзя писать: «Царь иудейский». Мало ли чего он наговорил. Чтобы стать царем, мало сказать: «Я — царь».
Что написано, то написано, — ответил Пилат.
Я его понял. Если в будущем меня действительно назовут иудейским Царем, Понтий Пилат прославится, поскольку признал это первым. Ведь он позволил мне принять смерть в этом звании. Если же в будущем никто меня царем не сочтет, Пилат опять же прославится — отменным остроумием. Так или иначе, он останется в истории мудрым римлянином. Еще бы не мудрым! Надо уметь извлечь выгоду из двух совершенно противоположных идей. Я начинал понимать, почему этим римлянам удалось захватить полмира. Но и это понимание пришло слишком поздно.
Солдаты подвели меня к лежавшему на земле кресту, грубо сбитому из сырой, необструганной древесины. Я оскорбился столь жалкой плотницкой работой, но с меня уже снимали одежды. Меня положили на крест, заставили вытянуть руки.
Я вдохнул поглубже — и свет вокруг меня померк. Я снова был одинок и наг.
48
В мои запястья вогнали по острому штырю, потом так же пригвоздили ноги. Я не кричал. Но небеса раскололись надвое. В голове, внутри черепа, занялся огонь, он разгорался, делился на радужные цвета; моя душа исходила сияющей болью.
Крест подняли, и я словно взобрался еще выше, на самые высоты боли. Боль распространялась вширь, как на необъятном море — до горизонта. Я потерял сознание. А открыв глаза, увидел под своим крестом римских солдат. Они отчаянно спорили, пытаясь поделить мою одежду так, чтобы каждому достался хоть клочок. Но мое ветхое рубище, сотканное единым куском, не имело даже шва, и римляне решили: «Бросим жребий. Тут добра только на одного».
Когда победитель схватил мое платье, я вспомнил, как однажды женщина, дотронувшись до этого одеяния, исцелилась от кровотечения. Теперь платье свисало с руки римлянина пустой, никчемной змеиной шкуркой.
Неподалеку раздался стон. С другой стороны — другой. Я взглянул на обоих воров: один был по правую руку от меня, другой — по левую. Снизу, с земли, послышался голос:
Он спас многих. Отчего же сам не спасется?
Если он Сын Божий, где его Отец? — подхватил другой.
Тут заговорил разбойник, что был справа:
— Если ты и впрямь Христос, спаси меня!
Я сказал себе: «Этот человек думает только о себе, о спасении своей жизни. Он — преступник».
Разбойник же, распятый слева, сказал совсем иное:
— Господи, вспомни меня, когда войдешь в Царство свое.
И я ответил:
— Ты сегодня же вступишь со мной в рай.
Правду ли говорю? Услышал ли он меня? Ничего этого я не знал. Голос мой был тише шепота. Но даже теперь, в час, когда я сам нуждался в помощи, я продолжал, по своему обыкновению, обещать.
Было еще утро, но землю окутывала кромешная тьма. Я стал читать про себя из Книги: «Мои кости обгорели от жара; мои внутренности кипят; моя кожа почернела на мне».
Как когда-то у Иова, лихорадочный жар моего тела сменился ознобом. Прикрытый лишь повязкой на чреслах, я дрожал.
— Поверхность бездны замерзает, — сказал я громко из наготы своей. Но ответа Господа не услышал. Когда же я произнес: — Пить, — один из солдат предложил мне уксус. Я отказался, поскольку уксус хуже жажды.
Солдат сказал:
— Что ж ты не сойдешь с креста, а, Царь иудейский?
Тут мне вспомнился стих из Второй книги Царств: «Разве не послал он меня к людям, которые сидят на стене, чтобы есть помет свой и пить мочу свою?»
Я крикнул Отцу:
— Ужели не даруешь хоть одно чудо в этот час?
Отец ответил, и вой ветра донес его ответ в самое мое ухо, заглушая боль:
Ты отвергаешь Мой суд?
Никогда, — ответил я. — Покуда дышу — никогда.
Но мучения не оставляли меня. Даже небо корчилось в муках. И боль пронзала меня точно молния. Заливала — точно лава. И я снова воззвал к Отцу:
— Одно чудо!
Если Отец не слышит, значит, я больше не Сын Божий. Как ужасно быть обычным человеком.
— Господи! — воскликнул я. — Ты оставил меня?
Ответа не было. Только эхо повторило мой крик. И тут мне привиделся райский сад, и я вспомнил слова, которые Бог обратил к Адаму: «От всякого дерева в саду ты будешь есть, а от древа познания добра и зла не ешь».
Пусть глас Отца моего молнией бьет в Голгофу, пусть раскатывается громом, но боль заставила меня поверить в то, во что верить нельзя.
Бог — мой Отец. Но я вынужден был спросить: так ли Он всемогущ? Подобно Еве, я жаждал познать добро и зло. Даже задаваясь вопросом о том, всемогущ ли Бог, я знал уже, как отвечу: Господь, Отец мой. — Бог. Но существуют и другие боги. Если считать, что я предал Его, что ж… Он тоже предал меня. Так понимал я теперь добро и зло. Может, поэтому и оказался на кресте?
Один из солдат взял губку и, обмакнув ее в уксус, насильно просунул меж моих губ. И глумливо захохотал.
Вкус был настолько отвратителен, что во мне вскипели остатки праведного гнева. Я возопил и взглянул в лицо римлянина.
— У меня есть молитва, — сказал он. — Я молюсь, чтобы ты был Вараввой. Я бы тебя помучил. Вымазал бы твое лицо собственным дерьмом.
И тут дьявол шепнул мне на ухо:
— Стань моим. И я покажу этому римскому громиле парочку настоящих издевательств. Нет большего удовольствия, чем месть. К тому же, — добавил он. — я сниму тебя с креста.
Искушение было велико. Однако я удержался, я не согласился. Слезы обожгли глаза, но я знал, что должен сказать дьяволу «нет». В этот миг я все и понял. Нет, не враз, но за часы, проведенные на кресте. Мой Отец делает только то. что в Его силах. Как я делал то, что было в моих силах. Потому Он — мой истинный Отец. И, как всякого отца. Его снедают горькие заботы, многие из которых имеют очень мало касательства к Его сыну. Быть может, помогая мне. Он истощил свои силы? И Ему тяжко теперь, как было мне в Гефсиманском саду?
Эта мысль, трезвящая, как сама смерть, заставила голос дьявола умолкнуть в моих ушах. И я вернулся в мир, где пребывал на кресте.
Однако боль стала стихать. Потому что я понял: не хочу умирать с проклятием на сердце. Недаром же я говорил ученикам: «Вас будут убивать, считая, что это угодно Богу». Теперь эти слова вернулись ко мне — подмогой и утешением. Я промолвил: