Андрей Ветер - Стеклянная тетрадь
Зачем эта яма? Зачем сюда бросают людей? Зачем их берут в плен? Он опять попытался сесть поудобнее.
— Выжил… выжил… выжил…
Он бубнил это слово с того момента, как увидел себя в яме. Сначала он попробовал подняться в полный рост, но ударился головой о решётку. Он пробовал звать на помощь, но никто не откликался. И слово «выжил» вдруг стало проклятьем, пыткой. Жизнь оказалась в сотни раз хуже смерти. Это был какой–то жестокий страшный урок: ты хотел жить, ты так цеплялся за жизнь, ты так боялся умереть, а теперь подавись своей жизнью, жри её до тех пор, пока она не опротивеет, пока не взмолишься о смерти! Знай, что такое смерть. Смерть есть, пока есть жизнь. Смерть страшна, только пока цепляешься за свою шкуру!
Он закричал, завыл, приподнялся на ноги, но рухнул, соскользнул по жидкой земле на спину, ткнувшись плечом в мёртвого соседа. Ему расхотелось шевелиться. Дождь бил в нос, затекал в ноздри. Он слегка повернул голову и увидел перед собой ухо покойника. Странная восковая фигурка, похожая на причудливую морскую раковину. В двух местах разбита и склеена запёкшейся кровью. Слизистый кусочек кожи иногда шевелился на самом кончике уха, дёргавшийся под каплями дождя, оторванный, чужой.
Наверху, высоко–высоко над решёткой, несколько раз поперхнулся громовыми раскатами небосвод.
***Всё это уже было когда–то. Всё это уже пережито не раз. Рождающиеся воспоминания чувств подсказывают, что это не ново: страх, жажда, усталость, попытка отмахнуться.
Опять иду по кругу, по тому же заколдованному кругу, натыкаюсь на собственные следы, но опять и опять принимаю их за чужие. Что–то шевелится в душе, что–то готово вот–вот распуститься лепестками понимания, что–то знакомое, но ещё не узнанное. И опять бреду по кругу, устало шаркаю стёртыми подошвами сандалий, сбрасываю горячие капли пота с глаз. Сколько ходить ещё вот так? Сколько сжимать в руке щит и копьё? Сколько можно смотреть на распятые тела вдоль дороги?
Всё это уже было однажды… Вонючие рыжие быки с кольцами в сопливых ноздрях уже рвали меня пополам. Окружающая толпа радостно пялилась на казнь, щёлкая хлыстами, хлопая в ладоши, бряцая костяными ожерельями и напевая песню священного праздника… Всё это было! Было! Было! Зачем же опять? Почему снова смерть и животный страх перед ней? Я уже однажды кричал, в ужасе брызжа слюной, когда в ладони мои вбивали толстые гвозди, и тело больно провисало на поднятом кресте. Зачем же опять?.. Я уже видел толпу линчевателей, когда они долбили меня, отупевшего от боли, прикладами винтовок, а потом затягивали верёвку на моей шее. Зачем же опять?..
Зачем эта яма с покойником?
***Она выбежала из волн и встряхнула головой.
— Почему ты не купаешься?
Он слегка отвернулся, чтобы скрыться от брызг с её головы, но не двинулся с места.
— Я не хочу. Не люблю купаться. Я люблю просто сидеть и слушать море, — он с улыбкой смотрел, как она ложилась на горячий песок и вытягивалась тонким телом под солнцем. Красивое тело. Красивая кожа. Красивый блеск солнца на загорелой женской коже.
— Странный ты какой–то. На море надо купаться, а не сидеть на берегу.
— Я не люблю.
— Разве можно не любить морскую воду? — не поверила она, нежно поглаживая песок мокрой рукой. — Ты только посмотри, как чудесны перекаты волн, какие они синие и прозрачные.
Он с удовольствием посмотрел на морские волны, затем с не меньшим удовольствием вернул взгляд к женскому телу. Лёгкая ткань купальника жадно облепила возбуждённые молодые груди. На загорелом животе подрагивали крупные капли воды.
— Да, море чудесно, однако во мне с детства живёт неприятное чувство, что в волнах скрыта опасность. — Он лёг рядом с ней и положил руку на её мокрый живот. В его душе на самом деле ютилось необъяснимое чувство страха перед мутными тенями, притаившимися в глубине моря. Далёкая память предков предупреждала о чём–то.
— Глупости! — женщина звонко шлёпнула его мокрой ладошкой по спине и залилась смехом. Она слегка выгнулась и ловким движением поправила впившуюся в бёдра резинку тесных бикини, на долю секунды показав тёмные волосы на лобке. — Глупости! Ты просто не умеешь радоваться!
— Чему радоваться?
— Всему, милый! Всему! Жизни! — Она придвинулась к нему, и её глаза сделались огромными.
— Может, ты и права, — ответил он, — может быть… Но разве можно научиться радоваться?
***Это всё память. Эхо гулких подвалов. Непроглядные закоулки неосвещённых коридоров. Подозрительный шёпот неизвестного пространства. Знакомый звук собачьего рычания. Притягательная сила женского дыхания. Шум безбрежного леса. Завывание ветра в плохо притворённой двери.
Память…
Но чья память? О чём?
Не у кого спросить. Отголоски прошлого слышны не всем.
Терзающие ощущения в теле уходящего времени живут отдельно от человеческого разума и не поддаются логике человеческой мысли.
***Он поднял голову. Неужели проклятая яма ему пригрезилась?
Хлопая порывами ветра, вздувалась брезентовая стена палатки. Слышался негромкий говор. Приподняв голову, он увидел себя на столе. Правая рука вздулась жёлто–зелёным пузырём и неправильно вывернулась.
— Выжил, — прошептали его слипшиеся губы, и он понял, что яма не приснилась. Вспомнилось, как сквозь ватную пелену предсмертного равнодушия он видел людей, вытаскивавших его из жидкой глубины, видел их пальцы, раздвигавшие ему веки. — Выжил…
Он лежал неподвижно.
Но зачем всё начинается сначала? Зачем вновь подкрадывается к нему трусливое тело, которому так не хочется становиться мёртвым куском мяса? Зачем выволакивают его из уютного бесчувственного тумана на свет, где так больно глазам и где нестерпимо кипят рваные раны? Откуда в людях столько чёрствого исполнительского долга?
— Ничего, солдат! Всем больно, когда болит. Ты терпи! — услышал он голос врача, когда от неожиданно вернувшихся чувств он закричал — санитары распарывали на нём грязную одежду, влипшую в гнойные места…
Всем больно! Но это до смерти, это пока жив! А он уже умер! Умер! Хватит! Смерть уже приходила к нему, она уже освободила его от страданий! Хватит! Кто дал этим белым халатам право лишать его смерти? Кто позволил им вернуть ему мучения?
Он взвыл.
Холодно звякнули в металлической посудине равнодушные окровавленные инструменты.
***— И там действительно идёт война?
— Настоящая.
— Отсюда, когда смотришь бомбёжки и перестрелки через экран телевизора, всё кажется каким–то неправдоподобным… Такое ощущение, что крутят кино, а не репортажи с места событий, и мы видим статистов и актёров… Скажи, неужели тебе на самом деле приходилось убивать? — Товарищ вперил в него глаза из–за затемнённых очков; через коричневые стёкла просачивалось осуждение. — Тебе приходилось стрелять в людей? Что ты чувствовал при этом?
— Усталость.
— Усталость?
— Не от стрельбы… Усталость от всего, что было вокруг. А когда стрелял… Ты можешь не поверить, но мне легче делалось. Это вроде истерики. Не понимаешь? Ну, прокричишься, когда тебя гложет что–то, и становится легче. Разве у тебя такого не было?
— Странно. Может, ты не понимал, что от твоих пуль гибли люди? А если понимал, то неужели ты не мог отказаться убивать? Никто из вас ни разу не отказался?
— Приказ есть приказ.
— Это лишь оправдание.
— Я там не на курорте был, старик. Там все стреляют. Мужчина с оружием в руках не может не стрелять. Только ты зря думаешь, что от такой стрельбы кто–то получает удовольствие.
— Неужто, — приятель скривил рот, — неужто ты не чувствуешь вины? Ни вот хотя бы столечко?
— Нет. — Он взял стакан со стола и услышал, как нежно стукнулись кусочки льда друг о друга. Это был нежный звук из детской сказки. Трудно было поверить, что где–то продолжалась война. В стакане со льдом таится невероятная ложь для тех, кто не знает истины…
— Ну а если бы ты убил меня или кого–то из твоих близких? — не успокаивался друг.
— Во–первых, это вопрос из категории подлых. Во–вторых, я бы не знал об этом. Я ни разу не видел тех, кого убивал. Там нет лиц. Там есть фигуры врагов, контуры людей, но не люди. Там есть стволы автоматов, направленные в тебя, а лицо человека позади этого автомата тебя не интересует. Я воевал, а не расстреливал! — Он отхлебнул и ощутил обжигающее прикосновение холодного рома. — Я никогда не расстреливал. И меня убивали…
— Но это никому не даёт права! — друг негодующе сверкнул глазами, и негодование было видно даже сквозь тёмные стекла очков.
— Ты так думаешь? Ты до омерзения наивен. Ты же ничего не знаешь. Чего же ты хочешь от меня? Я досыта наглотался страха и ненависти. Я — калека. У меня крепкие руки и ноги, но я калека… Я лишён возможности вести нормальную жизнь. Ты не догадываешься, насколько трудно быть калекой… Ты называешь меня убийцей. Скажи мне, откуда в тебе эта ненависть ко мне и к таким как я? Я не сделал тебе ничего плохого, я не обидел ни тебя, ни твоих близких… Или ты просто хочешь пофилософствовать? Тебе нравится рассуждать о том, чего тебе не удалось испытать на собственной шкуре? Похоже, тебя привлекает именно это. Давай же, приступай. Только не повторяй одно и то же — убивал, убивал… На войне не убивают. Убивают в подворотне, а на войне воюют. И это уже не просто чья–то смерть, но целый комплекс, целый узел подлых, гадких, непоправимых поступков. И мы — перебегающие из окопа в окоп — просто ничтожные оловянные солдатики в большой игре больших мерзавцев. Мы не знаем сути этой игры. Но даже если бы знали, не смогли бы изменить ничего. Мы все — рабы государственной машины. И ты, просиживающий штаны в кабинете государственного департамента, ты тоже раб государственной машины… Одни почище, другие погрязнее, одни покрасивее, другие пострашнее, одни поумнее, другие поглупее. Кому–то предоставляется возможность выбрать оружие, а кому–то — нет. Вот и вся разница между нами… А что до войны, — он поднял стакан на уровень глаз и поболтал им, вслушиваясь в тонкий перезвон ледышек, — то пусть ты никогда не познаешь её на собственной шкуре. После войны не остаётся ничего. После неё начинаешь видеть только войну, всюду войну… А может, и впрямь жизнь — это война?.. Только война?..