Ярослав Астахов - Чудовище (сборник)
По-видимому, это активизировало и еще какие-то кнопки. В свете луны блеснули неожиданно ярко металлические шары, выскочившие из глазных камор. И взгляд учителя, не пожалевшего в свое время сил разработать и воплотить эту дьявольскую уловку, немедленно оказался пойман и остановлен – все разом его внимание, перенапряженное страхом, пригвоздил блеск .
Стремительно нараставший ужас и без того уже погрузил учителя в состояние, напоминающее гипнотический транс. Он потерял какую бы то ни было волю к сопротивлению. Его колени ослабли. Все тело медленно подалось вперед… и вздрагивающее горло Альфия соприкоснулось с шероховатой, пока еще неподвижной клешней чудовища.
умру, если запущу программу движенья его клешней! – вспыхнуло, как будто на бескрайнем экране, в сознании загипнотизированного человека. Рушащийся рассудок цеплялся еще за жизнь – боролся, предостерегал…
Но Альфий был обречен. Теперь изменить хоть что-либо было попросту невозможно. Само предостережение оказалось воспринято сознанием его словно… команда гипнотизера медиуму . Внутренний мир учителя вмещал теперь лишь беспредельный ужас – и цепенящий блеск лунных глаз.
В такие роковые мгновения над человеческой душой бывает властно только одно. Страсть к ПРОТИВОПОЛОЖНОМУ . ( Демон Противоречия , как выразился бы бессмертный По.) И страсть эта заставляет несчастного совершать то именно, чего он больше всего боится. Зовет испытывающего страх высоты шагнуть в пропасть. В точности, как побуждает она же, например, и лягушку сделать прыжок в пасть змее…
Пальцы учителя превратились в какое-то инородное существо… в ЧУДОВИЩЕ. Они… НАБИРАЛИ КОД…
Оцепенение Альфия оказалось таким глубоким, что боли он не почувствовал. Он только различал сквозь нарастающую волну звона – усиливающегося, невообразимо высокого – чавкающий какой-то звук. Безостановочные клешни, ритмически сжимаясь и разжимаясь, двигались в его плоти… 17
На утро следующего дня его обнаружили ученики, напрасно долго прождавшие, когда математик соизволит прийти и начать урок. Тело с развороченным горлом лежало на пропитавшемся кровью земляном полу, и перед ним был пустой раскрытый зарядный ящик.
У стариков поселка не вызвал изумления факт, что жуткое создание Альфия, ставшее причиною двух смертей, вновь непонятным образом куда-то исчезло. « Боа наказал нехорошего человека и ушел в море. Чего же тут удивительного, ежели колдун знался с чёртом, а остальное все просто выдумал для суда?»
– Мы можем не соглашаться с их мнением, – так завершил это повествование мой друг, родственник Велемира. – Ведь они – «темные, суеверные люди»… Но факт остается фактом, – и с этими словами он как-то дико и странно посмотрел мне в глаза, – краб исчез .
Мне сделалось немного не по себе в момент, когда пришлось выдерживать этот взгляд.
И даже появилось желание несколько разрядить обстановку, плавно закруглить изрядно напрягшее нервы повествование какой-нибудь глубокомысленной и пустой сентенцией.
– Ну и что же, – стараясь говорить медленно и спокойно, произнес я. – Исчез… В конечном итоге зло обязательно исчезает, уничтожая самое себя, и…
Мой собеседник не дал договорить.
И мне пришлось пожалеть о сказанном, потому что нездоровое нервное возбуждение его от моих слов лишь усилилось.
– Не себя … – даже не произнес, а прямо-таки криком прошептал он, – а только лишь создателя своего разрушает зло… как и применителей зла… но ведь само-то оно – бессмертно!
1993 (редакция 2005)
Чудо о змие
В красном поле святой Георгий,
серебряными латами вооруженный,
с золотою сверх оных веющей епанчей,
имеющий диадему на голове,
едущий на коне серебряном,
на котором седло и сбруя вся золота,
черного змия в подошве щита золотым копьем
поражающий.
Екатерина Великая, Статут Ордена.– Диктатор, я верю в Сына!
Немыслимые слова эти, сказанные обычным голосом, разнеслись, повторенные эхом пустынно-роскошных зал… и по себе оставили они звонкой, напряженной тишину меж скошенными столпами солнца.
Диоклетиан догадывался о чем-то подобном, хотя и не умел знать . Оно ведь было оно иным – посреди выражений ползучей злобы, разъевшего до костей страха, единовластного и тупого амока – как будто бы светящееся лицо Георгия. Такие попадались у странников, повидавших земли, и сделавшихся, подобно птицам и ветру, далекими от всего. Бывало – и у старых солдат, которые заглянули не раз в белесый и острый, как пламя, зрачок Медузы. И, разумеется, такими были лики у ближних – последователей Распятого, которых диктатор жег. Или, как почиталось оно изысканнее, посылал их в Амфитеатр. Где одни, разгневанные солнцем и голодом, звери – терзали их… а другие, смеющиеся с высоких ступеней выщербленного камня – видели.
Диоклетиан снисходил и сам до присутствия на кровавых играх. И это располагало к нему народ. Вероятно, плебеям было приятно чувствовать, что и он, «божественный», в определенном смысле есть плоть от плоти развеселой толпы.
Едва ли они догадывались: не запах крови и внутренностей, волочащихся в песке, так учащает удары сердца Диоклетиана. Патриции передавали друг другу, что, наблюдая агонию нового тела, диктатор нередко подавался вперед и, всматриваясь, негромко произносил:
– А! Ага… тебя не защитил Распятый!..
То ликовало темное его сердце: «Властен – твой Жалкий-Благостный – там, в ночи. В катакомбах… А здесь, под пылающим солнцем, я властен – Диоклетиан Сильный!»
…Движением, отшлифованным долгими годами властвования, Диоклетиан повернул голову к восходящему по ступеням: – Раб, у которого нет, и не было, и не будет никогда ничего – верит в Сына. Возможно, что и солдат, у которого есть панцирь и меч, но которого могут убить до того как возьмет он мечом свое, – тоже, иногда, верит в Сына… Но трибун, у которого римская власть посылать за себя на смерть… Впрочем, ладно! Так веришь ли ты еще в Сына… стратег Георгий?
Но спрашиваемый молчал.
Возможно, что он даже не слышал этих уверенно… слишком непреклонно-уверенно сказанных ему слов. Военачальник смотрел – спокойно, без малейшего вызова и как-то по-нездешнему бережно – в сузившиеся глаза диктатора.
И вот они перестали быть колко-смеющимися, диктаторовы глаза.
И Диоклетиан отвел их, обнаруживая себя в каком-то неопределенном смущении… словно зверь, который вдруг повстречался взглядом, случайно, – со взглядом неба.
Диктатор испугался этого непонятного ему самому смущения своего. И сразу же принял вид, что будто бы это он всего лишь разглядывает, осклабившись, наготу наложницы.
Но странно изменился голос «божественного», когда он сказал:
– Если ты… действительно веришь в Сына… – тогда зачем ты пришел и открылся мне в этом, самоубийца ?
И в этот миг – отворился, как двери от внезапного ветра, Диоклетиан истинный. Не порожденный еще… не известный ни миру, ни самому себе. И сразу же он перестал быть – этот, иной Диоклетиан, явленный лишь на миг.
…за который Георгий успел промолвить:
– Затем, что люблю, диктатор.
Но вышняя волна отошла, оставляя Георгию только резкий, визгливый смех. Диоклетиан хохотал, опрокидываясь на ложе, трясясь и всхрипывая. И рядом заливалась его наложница – яростно, исполняя долг. А над головой безмятежным, отчетливо отражающим всякий звук эхом смеялись своды. И мраморные оскалы химер, подпирающих основания сводов, казались влажны.
То было непреложным инстинктом власти: скрывать испуг, внезапное замешательство, рожденное от соприкосновенья души с неведомым – щитом смеха. И вот привычка сработала. Она давно уже как впиталась у диктатора в плоть и кровь, и вряд ли бы Диоклетиан сумел вспомнить, когда он рассмеялся в последний раз – радостному или смешному.
– Знаю, что ты упорствуешь в злодеянии, – произнес, когда беспомощно иссяк хохот, побежденный давлением тишины, Георгий. – Но только что же мне делать, Диоклетиан, когда я… люблю тебя? Сильнее целости тела. И – более моей жизни, мой ближний!.. И как я посмотрю в глаза тебе, ввергнутому, – с небес? Ведь разорвется душа… Предчувствуешь ли ты, что тебе суждено гореть – во огне нескончаемом и бездонном?
– Я знаю, – продолжал говорить Георгий, – что никакими словами – не взять тебя! Ну что же, тогда спроси… раскаленным железом, и я отвечу тебе – любовью. Даст Бог! И крестом или зверем – чем хочешь – спроси меня. И я отвечу тебе…