Петер Ярош - Тысячелетняя пчела
— Его судили! — отозвался Пиханда. — За оскорбление императорского величества и подстрекательство народа к бунту.
— Шимон Ямницкий и Ян Гостьяк подали на него жалобу в суд, — добавил Мудрец. — Потом его уже сняли с поста директора Императорского надворного отделения гибовского…
— Наслышан, наслышан! — кивнул Дакснер. — Уж так повелось: чужому здоровью не завидуем, а вот должности — еще как. Ради нее мы готовы утопить друг друга в ложке воды, а здоровье губим понапрасну. Клейн тоже долгие годы не ладил с поэтом Якубом Грайхманном[36], моим однокашником. А как он умер, Якуб посвятил ему, хорошо помню, в «Орле»[37] поэму «Странная дама». Как поживает Якубко? Давно о нем вестей не было.
— Стареет! — сказал Самоубивец.
— Пишет, говорят, в «Американско-словацкую газету»[38] и оттуда получает золотые, — добавил Мудрец.
— Да, — вздохнул снова Дакснер, — ведь и о земляках в Америке нельзя забывать! Но раз уж так сложилось, что многие из нас подверглись пештской мадьяризации, а другие, бедствуя дома, с надеждой уезжают за море, мы должны непременно проявлять заботу не только об эмиграции американской, но и о внутренней, австро-венгерской… Забота о народе часто распространяется за пределы его родины. То, что мы требуем, требуем для народа словацкого: никто не смеет отказать ему в праве на родной язык в школе и в деловых общениях, в праве на территориальную целостность в рамках Австро-Венгрии, в праве строить школы, культурные учреждения, выпускать газеты, журналы, издавать книги… Самосознание наше и события в стране нашей, равно как и история Европы, настойчиво убеждают нас, что главная идея нашего времени есть народность. Что такое народность? На наш взгляд — это самоосознанная жизнь нации, понимаемой как некая личность в семье человеческой! И в этом значении народность — это идея новая, которая, собственно, только сейчас стала главным фактором общественной жизни, международных отношений… Принцип свободы, равенства и братства, конечно, ничего нового не содержит, чего мир бы уже задолго до этого не знал, ибо смысл его гораздо прекрасней и проще выражает заповедь «Люби ближнего твоего, как самого себя» и «Как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними». И заслуга Французской революции, собственно, в том, что провозглашением свободы, равенства и братства она перенесла принцип христианства из церкви в общество. Признание прав человека в обществе как личности свободной, с другими себе подобными личностями уравненной в правах, в дальнейшем развитии своем безошибочно ведет к идее народности или же к осознанию того, что нация, как совокупность многих свободных личностей, не может иметь прав меньше, чем индивидуум.
Нация, приходящая к осознанию прав своих, то есть к народности* перестает быть рабом духовным и встает в ряд других наций как личность — в масштабах семьи человеческой, — с ними в правах уравненная. Следовательно, то, что, с точки зрения индивидуума, есть в обществе свобода и равноправие гражданское, то — с точки зрения нации — есть народность и равноправие национальное. На свете существуют две силы: сила материальная и сила духовная. Супостаты нашего народа с помощью богатства и титулов держат материальную силу в руках; когда бы мы на этом поприще ни сталкивались с ними, мы всегда оказывались в проигрыше; свидетельством тому протесты против «Меморандума»[39] и выборы депутатов в нынешний парламент! Мы предоставлены силе духовной, следовательно, развивая эту силу, можем быть уверены, что со временем победа будет за нами!
Взволнованный этой речью, Штефан Марко Дакснер необыкновенно ожил — румянец покрыл его щеки. Между тем трубка в правой руке, которой он резко размахивал, погасла. Он попытался ее раскурить, но трубка не поддавалась, он улыбнулся и, взглянув на каменщиков, зажег ее снова. Притихшие каменщики сидели не шелохнувшись и немо уставившись в землю.
— Что вас так заморозило, гибчане? — окликнул их Дакснер. — Я разговорился, разгорячился, а вы застыли и приумолкли.
Они рассмеялись, вздохнули.
— Некоторые говорят, — отозвался Само Пиханда-Пчела, — что край наш славен брынзой и что, будь ее побольше, был бы и достаток.
— Ну! — чуть не взревел Дакснер и замахал рукой. — Вот еще! Наша брынза! К черту такой достаток! Вглядитесь в изможденных, оборванных людей, с которыми мы встречаемся на каждом шагу; вглядитесь в эти бесчисленные задымленные лачуги, больше похожие на норы звериные, нежели на жилища людские; все мы видим, как толпы наших бедных словаков год за годом разбредаются по свету, чтобы уйти от нищеты и голода, как всяческая протекция, жульничество и спекуляция поглощают капитал и грозят ему полной гибелью; мы дошли до того, что налоги взимаются только с помощью штыков и экзекуций — и видя это, мы еще толкуем о «счастье» и «достатке»! Поистине такое счастье, такой достаток искалечит нас совсем…
Само Пиханда. хотел еще о чем-то спросить, но удержался — Штефан Марко Дакснер заплакал. Запнувшись внезапно, старец сидел, крепко сжав губы, и из глаз его текли слезы. Раз, другой, по-мужски глубоко и тяжело, он вздохнул. Стазка Дропова разнюнилась вслед за ним — брат Феро хотел было одернуть ее, но вдруг раздумал — рука его повисла. Каменщики за столом смутились: чтобы не смотреть на Дакснера, кто-то принялся за пирожные, а кто-то в растерянности стал допивать из чашки уже давно выпитый кофе. Вскоре, однако, Дакснер пришел в себя, даже улыбнулся.
— Видите, каким я стал, — сказал он неожиданно бодро. — Как разволнуюсь, слеза прошибает, и уж теперь непременно расхвораюсь на несколько дней. Бессонница меня одолевает, ноги болят, не слушаются, отекают в лодыжках — затяжные походы мне уже не под силу. А как печально, когда не можешь делать того, что хотел бы!.. Ну хорошо, вы, думаю, пришли не затем, чтобы я вас всех до слез разжалобил. Упаси бог, я этого не хочу! Ведь мы, гемерцы, с липтовчанами любим друг друга. Должны любить! Еще в бытность мою поджупаном[40] я как-то воспользовался случаем и начал строить дорогу между Гемером и Липтовом. Приблизимся-де мы друг к другу, тогда и другие приблизятся к нам! Я часто хаживал в Липтов. Вспоминаю, как однажды я выбрался пешим порядком в Микулаш через Брезно и Чертовицу, но дорогой меня настигли проливные дожди и густые туманы, вот я и припоздал в Микулаш. Друзья-патриоты наняли два плота, оттолкнулись от берега и поплыли в Чахтице. Догнал я оба плота уже у Ондрашовой. Бросил на плот сперва свое ружье, потом узелок, ну а вымокнуть мне, разумеется, не хотелось: я разбежался и немыслимым скачком впрыгнул на плот посреди Вага. Патриоты наши только вскрикнули от изумления, да я и сам себе подивился; в толк взять не мог, как это мне удалось. И пришло мне на ум такое сравнение: когда в году сорок девятом наши словацкие добровольцы[41] стояли под Ачем, были они чуть не усыпаны вшами, — ведь как ушли из дому, так и не переоделись ни разу. Францисци все вспоминает, как пошутил один озорник: вырасти, мол, у этих вшей крылья, так они бы, верно, подхватили человека и с ним улетели… Может, и меня в том прыжке близ Ондрашовой вши-то и поддержали в воздухе, хотя что-то не припомню, чтоб в те поры у меня какие водились, — рассмеялся Штефан Марко Дакснер, хотя слезы текли у него по щекам. Он вытирал их белым платком и поглядывал на каменщиков, которые тоже робко улыбались. Но вдруг, словно по команде, они встали, поглядели строго в глаза друг другу, на миг замерли, стихли, а потом запели Дакснеру его любимую:
У того завидна доля,У кого кошара в поле,хата на лесной опушке,на околице подружка.
Хорошо тому живется,кто с женой не расстается.А я в одиночку маюсь,по чужим углам шатаюсь.
Складно они пели, только вот до слез растрогали Штефана Марка. Он встал, обнял одного за другим и расцеловал. А потом сказал на прощание:
— Дорогие мои! Кто истово трудится, тот пусть не тревожится за плоды своего труда. И обретя признанье в случае успеха, пусть не стыдится нести ответственность за неудачу. Так подобает поступать мужам!
8
Жуфанкова артель управилась с работой к исходу третьей недели, в субботу до полудня. Стазка Дропова состряпала праздничный обед: половинку небольшого барана стомила в крупяной похлебке, заправленной картошкой и зеленью. К тому же поднесла мужчинам и по рюмке боровички со словами: «Перед кушаньем и после хороша палинка — сказал доктор Малинка». И сама смеясь не отказалась от рюмочки. Ее слова больше всех, почитай, рассмешили Юрая Гребена-Рыбу, и она с благодарностью во взоре подсела к нему. В руке держала недопитую рюмку, и мужчины заметили, как она украдкой предложила ее Юраю, — он притих, подмигнул Стазке и протянул к ней пустую ложку. Стазка вылила в ложку боровичку, и Юрай одним духом проглотил ее. Все глотнули вместе с ним и коротко рассмеялись. «Ладно уж вам, ладно!» — заворчал Юрай Гребен и строго посмотрел на товарищей, которые уж точно подняли бы его на смех, не начни Стазка делить баранину. Каменщики не спускали глаз с ее проворных рук, покрикивали, давали ей советы и выклянчивали куски получше. А смачно жуя сочное баранье мясо, они даже не заметили, как Стазка лучшие куски перекладывает со своей тарелки в Гребенову. Сытно пообедав, они разобрали остатки лесов, и мастер Жуфанко дотошно осмотрел сделанное. Он со всех сторон обошел трактир и все кивал головой. Там-сям останавливался, обнюхивал, общупывал, обглядывал подсыхавшую штукатурку, а ребята, следившие за ним, затаив дыхание, чуть поодаль, украдкой ломали руки, ворчали, бурчали, но тут же успокаивались, как только Жуфанко двигался дальше. Потом все вместе отступили на пятьдесят шагов и молча полюбовались делом рук своих. Трактир изменился до неузнаваемости. Он вроде бы вырос и помолодел. В красноватых лучах закатного солнца стал похож на расписное яичко. «Ей-богу, руки у вас золотые!» — только Стазкины уста и выдохнули похвалу. «Можно бы и лучше!» — бросил Жуфанко и пошел к трактирщику. Пошел и застрял в шинке, и каменщиков охватила тревога. Но вот оба объявились в дверях. Трактирщик, которого второй день трясла лихорадка, закутан был по уши, на голове — баранья шапка, словно пурга на дворе. Он заметно нервничал, но работу каменщиков оглядел во всех подробностях. Не хвалил и не хулил, но временами качал головой и всматривался попристальней; под конец, однако, всех позвал в дом. «Ишь стервец, как платить черед, так протянет год!» — шепотом отметил Мудрец. В трактире они расселись вкруг длинного дубового стола, положив перед собой шапки. Трактирщик заплатил всем поочередно, вычтя у каждого по гульдену за ночлег, и стал поеживаться лишь тогда, когда пришла пора ставить магарыч. Наконец он перемог себя и велел принести по стаканчику палинки да по пиву. Артельщики чокнулись, выпили, схватились за шапки, нахлобучили их на голову и потопали к своим лежакам. Был вечер. Они переночевали, а поутру, прежде чем зазвонили к заутрене, покинули Тисовец. Зашагали дорогой на Гнуштю. Три недели, проведенные в Тисовце, были для каждого вовсе не мед. Каменщик неделю свыкается и лишь осматривается вокруг. Во вторую неделю он кое-что уже начинает кумекать и даже на ком-то из местных дев останавливает свой выбор. В третью неделю заговаривает с девицей, что ему приглянулась. А когда наконец с большим риском осмеливается позвать ее на гулянку — надо трогаться с места. Может, потому-то сезонный каменщик редко когда приводит жену с чужой стороны. Будь в его распоряжении два-три месяца, чтобы с толком поволочиться за местной красавицей, глядишь, какая-нибудь к нему и присохла бы.