Александр Морев - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
Кто из нас двоих жив? Сам ли я, мое ли представление о себе?
Она была большой доктор, но я и сейчас не отделался всеми этими страницами от все того же банального недоумения: что же она как врач знала о своей болезни и смерти? То есть знать-то она, судя по написанным страницам, все-таки знала… а вот как обошлась с отношением к этому своему знанию?.. Я так и не ответил себе на вопрос, меня по-прежнему продолжает занимать, какими способами обходится профессионал со своим опытом, знанием и мастерством в том случае, когда может их обратить к самому себе? Как писатель пишет письма любимой? как гинеколог ложится с женою? как прокурор берет взятку? на какой замок запирается вор? как лакомится повар? как строитель живет в собственном доме? как сладострастник обходится в одиночестве?., как Господь видит венец своего Творения?.. Когда я обо всем этом думаю, то, естественно, прихожу к выводу, что и большие специалисты — тоже люди. Ибо те узкие и тайные ходы, которыми движется в столь острых случаях их сознание, обходя собственное мастерство, разум и опыт — есть такая победа человеческого над человеком, всегда и в любом случае!.. — что можно лишь снова обратить свое вытянувшееся лицо к Нему, для пощады нашей состоящему из голубизны, звезд и облак, и спросить: Господи! сколько же в Тебе веры, если Ты и это предусмотрел?!.
1970, 1978
Владимир Алексеев
Хроника детства Владимира Кузанова
Должен сказать, что мой род несет в себе какое-то тяжкое преступление. Я даже с уверенностью могу сказать, каким было это преступление, хотя и не могу назвать имя преступника. Одно мне известно, что произошло оно в первой половине XIII века на территории бывшей Тверской губернии, откуда и началась история моих предков, история ничем не примечательная.
Известно лишь, что они были черносошные крестьяне и никакого движения из своих мест в течение шести веков не производили, и только в начале века они, в лице моего деда и бабушки, позволили себе заглянуть в Петербург, после чего и началась та история, которая непосредственно связана с именем моих ближайших родителей, моего отца и матери.
Я думаю, из вышесказанного становится ясным, каковым было это преступление, и больше не хочу останавливаться на этом, скажу несколько слов в защиту преступника, ибо создается впечатление, что я сожалею о содеянном, как и сожалею о варварском вступлении монголов в нашу страну.
Ни в коем случае. Вообще, как мне кажется, мы, потомки двух великих народов, славян и монголов, должны в равной мере ценить славу и позор обоих предков, не отдавая ни тому ни другому лавровую ветвь первенства, ибо кто знает, каковой была бы судьба этих народов, если бы они не воссоединились.
И потом, кто знает, каковой была бы моя судьба, которая связана с именем такой прекрасной и великой страны, какой является Россия, один звук которой приводит меня в священный восторг, и я, подобно древним россиянам, восклицаю: «О русская земля, ты уже за холмом!»
Говоря об истории моих предков, истории ничем не примечательной, я не могу не упомянуть, что однажды, выйдя откуда-то из темных глубин прошлого и раскорчевав лес вдоль реки, они стали мирно сажать лен и морковку, до тех пор пока судьба не забросила мою бабушку в Петербург, где она повстречала моего деда, которого увидела в дверях чайной с полотенцем на левой руке, с усами, напомаженными и закрученными кольцами вверх, а также с маслянистыми коричневыми глазами плута и бабника.
Тут ее непросвещенное сердце не выдержало — она увидела в моем предке идеал мужчины и красоты, и, выпив пять стаканов персидского чая с бубликами, она отдалась ему, плача от радости и любви.
Так началась новая ступень в развитии моего рода, где рассказ о большинстве событий вели уже очевидцы.
Мой дед после скитаний по городам России, где он был сапожником, слесарем и половым, прикопив порядочно денег, уехал в свою родную деревню, где стал крестьянствовать, то есть сажать лен и морковку, что не мешало ему по-прежнему быть приверженцем городской жизни и города.
Я и теперь помню, как по вечерам, когда он выходил посидеть на лавочке перед домом, он рассказывал соседям об иной, лучшей жизни, где тарелка щей стоила три копейки, а голова сахара — шестнадцать.
Каждый день, в час пополудни, когда приходила районная газета «Заря коммунизма», он садился за деревянный, сколоченный из сосновых досок стол и старательно прочитывал ее всю, от начала до конца, имея свойство при этом, как это ни громко звучало, читать вслух.
Это было замечательное зрелище: мой дед сидит за столом, перед ним стакан крепко заваренного чая; сначала едва слышимый шепот раздавался в пустой деревенской избе, время от времени прерываясь звуком отхлебываемого чая, потом все громче звучал голос деда — воодушевление охватывало его, без сомнения, он творил в эти минуты; стакан за стаканом исчезали, вливаемые бодрой рукой, смачивая пересыхающее от работы горло, а голос все набирал силу, он далеко был слышен на улице, так что прохожие с удивлением смотрели на окна, а кое-кто спрашивал: «Ктой-то там так истово молится и по какому поводу в наше малооборудованное для мольбы время?»
Поистине, газета была озарением его жизни, и если, случалось, что она по какой-либо причине не приходила, дед напивался, и напивался самым яростным образом.
Вполне понятно, что газета уносила его в другую действительность, в иные, так сказать, миры, где он был когда-то и откуда вести доходили только из уст приезжих.
Их-то мой дед с особым наслаждением выспрашивал о Питере, задавая всегда одни и те же вопросы, на что в ответ получал вполне достойные вопросов ответы.
— Ну как, Питер-то стоит? — спрашивал он, сворачивая самокрутку, соответственно послюнив и зажав щепоткой оба ее конца, дабы табак, паче чаяния, не имел привычки сыпаться.
— Стоит.
— И чайные есть?
— Есть.
И он оставался доволен тем, что на свете все происходит по-старому, как во времена его молодости, ибо Питер и чайные, очевидно, поразили его воображение, когда он сошел на Николаевский, а ныне Московский вокзал и вышел на Лиговку.
Но однажды, когда он, задав несколько подобных вопросов, услышал, что чайных теперь уже нет, что вместо чайных появились какие-то закусочные, он не стал сомневаться в истине слов сказанного, а, быстро собравшись, уехал в Ленинград, ибо эта мысль, что чайных теперь нет, повергла его в смятение, как не повергали вести о революции и связанные с нею новые порядки в деревне.
Подъезжая к Ленинграду, он с удовольствием отметил, что Питер стоит на прежнем месте и что после Колпино за Ижорским ручьем идет Славянка, а уже когда поезд пошел медленно и за окном вагона он прочитал «Навалочная», он с облегчением вздохнул и решил, что его обманули, и обманули самым бессовестным образом: все осталось по-старому, и чайные по-прежнему функционируют, и он найдет ту чайную, где он повстречал мою бабушку и свою родную жену.
Но когда он прошел по всей Лиговке и не обнаружил ни одной чайной, а зайдя в столовую, получил вместо чайника с крепко заваренным чаем стакан спитого чая, мой дед вдруг понял, что в мире что-то произошло, и что его как-то обошли стороной, не спросили его совета, и что он теперь просто не знает, как дальше жить и что теперь делать: идеалы его молодости гибли с ужасающей быстротой.
Осмотрев внимательно официантку в грязном переднике, с разорванной пяткой на фильдеперсовых чулках, мой дед в сердцах, по своему деревенскому обычаю, плюнул и, не допив стакана с чаем, ушел на вокзал, где, взяв билет, уехал в свою родную деревню.
С тех пор он перестал кого-либо выспрашивать о Ленинграде, а новую жизнь стал поругивать, хотя и был сначала бригадиром, а потом председателем колхоза с тем же названием, которое носила районная газета «Заря коммунизма».
Правда, со временем он примирился с новой жизнью, в этом немалую роль сыграла все та же газета, заменившая устную информацию письменной, где факт имел решающее значение и вымыслу не было места, что говорило о любви издателей этой газеты к факту, вследствие этого часто не умеющих самостоятельно осмыслить сам факт.
Но простить новому строю уничтожение чайных мой дед не мог. Он так и умер непримиренным, высказав мысль, над коей думал в течение многих лет, но которую сумел оформить только в конце своей жизни.
Умирая, коснеющим языком он сказал: «Россия — русская земля, самая моя любимая родина. Я человек простой и скажу так: докуль в Питере не будет чайных, дотуль все будет идти прахом…»
Прошло почти два десятилетия со дня смерти моего деда, но его слова не забыты мной…
Не без внутренней неуверенности я начинаю рассказ о бабушке, той бабушке, что впервые заронила во мне любовь к русскому поэтическому слову, что, очевидно, и привело к тому, что я впервые взял перо в свои руки.