Александр Бахвалов - Время лгать и праздновать
В самой низине, в середине пути, девушка в розовом пальто, неуклюже взмахнув руками, шлепнулась наземь. Нерецкой подхватил ее под мышки, поднял. Оглядев себя, густо выпачканную от пяток до пояса, она скосила на него злющие светлые глаза в черной кайме и зверски выругалась, дохнув табачным перегаром, удушливым, как из пепельницы.
А день запоздало разгуливался. На солнце сказочно искрились алюминиевые звезды на синих церковных куполах, под ветром дружно раскачивались придорожные кустарники, клонясь, раскидывая густые ветви, мерцая зеленым блеском мокрой листвы. На подъеме стало посуше. Провожающие сошлись и пошагали рядом, благообразнее. Собрался и изготовился оркестр, и как только гроб понесли между щербатыми, лишенными ворот вереями, — пугающе ахнула музыка. Ахнула и тотчас словно бы задохнулась, отнесенная ветром, но так же внезапно повернула вспять, к людям, и загремела ошеломительно. Особенно слышна была какая-то одна труба, подавлявшая остальные то зловещим рыком, то гневным тоскливым воем. И когда музыка смолкла, у изголовья покойного встал плечистый бородач.
— Живые образы близких уходят вместе с нами. Ручеек памяти быстро истощается. Остаются, если остаются, только наши труды — безымянные и помеченные именем мастера. Читая книги Ивана Гавриловича, нельзя не проникнуться горькими прозрениями автора. «Страстивое и нужное» Смутное время восстает в них не просто драмой русской истории, но приметой роковой судьбы русскости — печально неизменной из столетия в столетие. «Новейшая история русских от Платона Каратаева до Александра Матросова» — так начинается очерк о погибельной смуте середины XX века, о шабаше новых самозванцев, обремененном, как это не раз бывало, кровавым нашествием.
Бородач говорил безукоризненно, но долго для похорон, и это портило впечатление. Как ни вслушивался Нерецкой, все казалось, что говорят о ком-то неизвестном. «Но ведь это погост. Здесь лгут с сознанием выполняемого долга».
Едва дождавшись конца речи, рабочие принялись за дело, и снова ветер разносил окрест неистовый трубный рокот, дикарский гул барабана, истошные вопли маленьких труб.
«Зачем столько шума?.. Странно нынче хоронят на Руси…»
Обратно добирались в тесноте, в старом автобусе. Небо опять заволокло из конца в конец. В дребезжащие окна сквозило мертвенной знобящей свежестью. Пока доехали, все сильно продрогли, и поминки в пустоватой, но теплой квартире вдовы затянулись допоздна.
Что такое поминки, в определенной степени было понятно всем, но как их проводят, никто толком не знал. Даже Курослеп. Он сидел посреди длинного стола и молча пил красное вино — со всеми и сам по себе, ничуть не опасаясь высказать если не пренебрежение, то безразличие к этой части ритуала. И еще видно было, что он тут никого ни в грош не ставил и не собирался производить иное впечатление. Молодые люди в тяжелых ботинках притихли по-своему — опасаясь не услышать какие-то важные слова, но старшие, внешне такие разные, казавшиеся мудрыми уже одной своей близостью к роковому рубежу существования, только и делали, что вставали им одним известной ранжирной чередой, произносили в сторону вдовы одни и те же, удручающе истертые слова сострадания, завершая стояние одним и тем же призывом помянуть, то есть выпить. Ничего другого не происходило.
Но вот зашла речь о работах покойного, и голоса зазвучали живее — то ли успели «согреться», то ли затронутая тема была привычнее. Все говорили по-книжному закругленно, не опасаясь переусердствовать, то и дело «протокольно» поворачиваясь в сторону убитой горем вдовы, как к полюсу скорби, тем самым как бы заверяя ее в искренности слов и неслучайности своего присутствия.
Обтянутая черной блузой, перехваченная тугим поясом юбки, утопающим в заплывшей талии, с короткими волосами, разделенными на две косички, вдова и теперь производила впечатление обиженной выпавшей на ее долю участью. Утяжеленное двойным подбородком лицо казалось нездоровым, глаза, некогда «с поволокой», незрячими. Она ни разу не обратилась к Нерецкому, ни о чем не попросила, никак не отличила его и тем усугубляла в нем чувство постороннего, который более других в тягость ей.
«Прекрасное есть очаровательное подобие идеального!» — было написано на висевшей над столом Ивана фотографии Иры-девушки. Там она и в самом деле была хороша, но с тех пор ей сильно не везло. Мечтала стать балериной, сколько-то лет бегала в специальную школу, но все пошло прахом, потому что «пропал шаг», как она говорила. Разрешившись в первый замужний год мертвым ребенком, красавица раздалась, порыхлела, поскучнела, состарилась, а когда старишься, прожив молодость в разочарованиях, старишься вдвойне. Так что от «очаровательного подобия идеального» не осталось и следа.
В квартире становилось все оживленнее. Со всех сторон доносилось перекличкой:
— Дар высокой литературы!
— Редкое чувство истории!..
— Талант сопричастности!..
В голосах и лицах исчезла минорность, как если бы преодолев трудный перевал официальной части, собравшиеся могли расслабиться, поговорить по душам. Отдав кесарю кесарево и не надеясь ничем удивить друг друга, старшие перенесли свое внимание на молодых людей. Пребывавший доселе где-то на втором плане, из глубин квартиры стал выбираться смуглый толстяк. Со степенной ленцой он подходил к Ире, не без труда наклонялся и коротко говорил ей что-то прямо в лицо, всякий раз принимавшее выражение томной мольбы: ей хотелось, чтобы он видел ее изнывающей от непосильных мучений. Толстяк уходил и скоро возвращался — то с бутылками вина, держа их за горлышки по три в каждой руке, то с фруктами, то с дымящимися кофейниками. Распирая пуговицы голубой лоснящейся рубахи, брюхо молодого человека карикатурно свисало над поясом джинсов, огромные цыганские глаза на отполированном до блеска лице смотрели без всякого выражения и как бы поверх того, чем занимались и о чем говорили сидевшие за столом — так обозревают публику в ресторанах главные повара, появляясь в обеденных залах. Он не сомневался, что его пребывание в квартире оценят по тому, каким он «сделает стол», а что он любовник вдовы и что его присутствие в данном месте и в данное время может быть истолковано как-то по-другому, ему и в голову не приходило.
Нерецкой ожидал первых примет завершения обязательного сидения как избавления от тяжелого насилия над собой. Но разговорам об одаренности Ивана, его душевных свойствах, его писаниях, историях их публикаций не было конца. Разделившись на группы по интересам, говоруны мало-помалу разбрелись по квартире, и тогда среди оставшихся за столом обнаружился молчун, сидевший прямо и многозначно, как в президиуме. В громоздкой костлявой фигуре, в тренированно-одноплановом выражении лица угадывалась застарелая привычка отсиживать на собраниях любой длины. Он весь был фигурой умолчания, но при этом как-то само собой выходило, что он внимает чему-то такому, что скрывается за тем, что говорится. Как лазутчик, он производил впечатление существа с заданным отбором информации, причем такой, которая вскрывала истинную подоплеку происходящего. Приметы искомого не могли укрыться от него ни за какой туманностью. Он так по-истуканьи сурово взирал на залитого пьяненькими слезами сутулого мужчину в потертом сером пиджаке, словно тот позволил себе произнести в высшей степени непозволительный спич, за который с оратора спросят где надо.
— Шаргин выдающийся, активный член… — бормотал пьяный.
Изжеванные слова будто сами собой изливались из его булькающего горла, и никому, кроме «человека из президиума», не, слышные, ибо расчувствовался он с опозданием, настроение умов сильно изменилось. Собрание разделилось на группы родственных душ, объединенных уже не единомыслием, а сходством возбуждения, при котором равновеликие натуры льнут к себе подобным. В одной злословили приглушенно, нос к носу, в другой насыщали жадную потребность скудоумных ошеломить и быть ошеломленными — особым мнением, особой осведомленностью, в третьей по-бабьи саморазоблачительно откровенничали — из пристрастия подстрекнуть к раздеванию других… Двое молодых людей у окна недоверчиво, но внимательно слушали как-то оцепенело восседающего в кресле лысого человека, который произносил слова, едва заметно шевеля губами.
Хмель уже смыл с молодых позолоту сдержанности, они все бесцеремоннее выказывали свои взгляды, свое умение разбираться в делах, судить о людях. Тут и там все явственнее укоряли покойного в пагубном пристрастии к зеленому змию — укоряли, пили и не замечали, что говорят о веревке в доме повешенного.
Но вот кто-то уловил негожесть рассуждений в данном случае и предложил «взглянуть на проблему вообще».
— Увы, други, как ни старались люди, а веселие на Руси по-прежнему питие!..