Эрвин Штриттматтер - Погонщик волов
Он накатал ей еще одно стихотворение, которое, несомненно, было лучше первого, но это, второе, он не отослал. «Художник неохотно расстается со своими шедеврами» — вычитал он где-то.
Затем он перешел к живописи. Благо, со школьных времен у него сохранился набор чертежной туши. Так вот, он обнаружил в одной из книг изображение двух влюбленных, которые сидят под черешней и лакомятся ее плодами. На дереве уже почти не осталось ягод, и нагота осени уже сквозит меж его ветвями. Он срисовал эту картину, а потом и затушевал ее.
В ответном письме она сообщала: «Такую мазню можно купить в любой лавчонке, самостоятельного здесь ни на грош».
Она отдалилась. Письма, — ее, по меньшей мере, — приходили все реже. Он видел, как она с практикантом скачет по полям. На скаку молодой человек поднял ее кипенно-белый, белый, как цветок земляники, носовой платок, который упал на кротовый холмик. Мало-помалу Фердинанд привыкал смиренно оставаться в стороне. Пожатие ее руки, случайная встреча могли на несколько дней подарить его неземным блаженством. На все остальное время его выручали книги. Теперь он читал не затем, чтобы вдохновиться на поэтические подвиги, напротив, теперь он искал в книгах такой же покорности, такого же постепенного смирения. Между ним и Кримхильдой уже образовалась дистанция длиной в дневной переход.
Молодой кузен, изучавший ветеринарное дело, заявился в имение. Он ездил с Кримхильдой в шарабане по тронутым дыханием осени полям. Под бесшумными колесами на резиновом ходу шуршали опавшие листья. Кузен передавал Кримхильде поводья, пожимая ее ручку, и выпрыгивал на дорогу, чтобы натрясти для нее с мокрых ветвей несколько спелых орехов…
Не всегда Фердинанд пребывал на высотах духа. Какой-никакой мужчина в нем еще сохранялся. И когда он ходил по коровникам, чтобы собрать необходимые цифры для своих статистических выкладок, путь его всякий раз лежал мимо прачечной. А там царствовала Матильда с мокрым на животе платьем, вечная прачка. Ее раскрасневшееся полнокровное лицо с холодными, серо-зелеными, оценивающими глазами пламенело навстречу Фердинанду среди клубящихся облаков пара, что поднимались из корыта. Ее взгляды падали порой на Фердинанда, и тогда ему казалось, будто его раздевают донага.
Ах, какая полнота женской силы — когда она таскала тяжелые корзины с мокрым бельем через весь двор, чтоб расстилать для отбелки на траве. Какая игра мускулов на обнаженных икрах! Однажды, когда она, раскачиваясь, волокла такую вот корзину, оттуда упало какое-то белье. Фердинанд вмиг подскочил, поднял белье и снова положил его в корзину.
— Ух ты! — сказала она и, поставив корзину на землю, завела с ним разговор. И снова он оказался нагой — под ее взглядом, голый, обглоданный страстью скелет.
— У вас, поди, тоже бывают грязные рубашки, — сказала она, уставившись на его запястья. Он повел плечами, чтобы этим движением спрятать манжеты в рукавах пиджака, но тем временем взгляды ее запылали у него на шее и застряли на сгибе — увы! — не совсем свежего воротничка.
— Вы приноси́те мне свое грязное белье, я сплю за чуланом, в прачечной.
И Фердинанд принес к ней свое белье. Она обращалась с ним, как с ребенком, она припасла для него пирожки, которые подсунула ей для такого случая одна из кухарок. Безошибочным взглядом она углядела все те места на его одежде, где не хватало пуговиц. И она пришила эти пуговицы так, что ему даже не пришлось раздеваться. Но потом выяснилось, что и на штанах с пуговицами не все в порядке.
— Вы зайдите за шкаф, — сверкнула она глазами, — и спокойненько снимите там брюки.
Он безропотно повиновался, как повиновался бы собственной матери. Придерживая одной рукой подштанники, чтобы не разошлись на животе, он протянул ей свои брюки. Она метнула критический взгляд в закуток за шкафом и сказала только: «Ах ты господи!»
Фердинанду становится как-то не по себе, когда он вспоминает, что на брючных пуговицах дело не кончилось. Глаза у нее были все равно, что рентгеновский аппарат. Глаза, которые чуть что не толкали, да-да, толкали на большее.
— Ах, ты мой бедный, заброшенный воробушек, — ворковала она.
Ему казалось, будто его по-матерински взяли на ручки. А тело у нее было все равно что напоенная теплой кровью мягкая колыбель. А бедра у нее были как клещи, а руки — как путы… Когда прачка Матильда поняла, чем все кончилось, она не стала распускать нюни. Она и Фердинанду-то, можно сказать, ни словечком не обмолвилась. Всю весну он наблюдал, как разбухает ее тело, но чувствовал себя совершенно непричастным.
— …Разве ты можешь на мне жениться, мой миленький? Ну, конечно же, не можешь. Грошей, которые ты зарабатываешь, едва хватает на парочку селедок.
Фердинанд уставился в землю, как малое дитя, как школьник, который покружился на карусели, не заплатив за это, а потом получил хорошую нахлобучку и отправлен домой.
— Я знаю одного, который с радостью меня возьмет. Как я есть. И ребенка признает. А ты можешь идти, куда захочешь. Я… я тебе поперек пути никогда не стану.
Ни слезинки на ресницах Матильды, мягче обычного колючий взгляд, словно сквозь марлю, которую вешают на окна для защиты от мух.
— Можешь и впредь приносить мне свое грязное белье. И не поминай лихом. Ты ведь — ты ведь почти ни в чем не виноват. А того, другого, можешь не бояться, он такой… такой… да ты и сам увидишь.
На том и порешили. Фердинанд издали наблюдал рождение сына, как петух наблюдает появление цыплят. Он и сам еще был, — себе Фердинанд, конечно, в том не признавался, — но был он таким младенцем, а тут — на тебе: сын! Порой он даже был готов уверовать в чудо.
В воспоминаниях об этой поре Фердинанд проводит всю субботу. С него бы и довольно сидеть вот так и размышлять. Но жизнь снова и снова вторгается в мир его мыслей и побуждает к действию.
В воскресенье он просит Венската одолжить ему лопату, тяпку и грабли.
— Никак, дорогу прокладывать в воскресенье-то?.. — ехидничает Венскат.
— Да нет, Венскат, какую там дорогу, просто сорняки у меня в садике уже почти окно закрыли… как бы это выразиться, растет все без смысла и без толку.
Фердинанд натягивает перчатки и выдергивает стебли крапивы у себя под окном. Стебли стали твердые и волокнистые, будто стволы деревьев. Длинные руки Фердинанда далеко высунулись из рукавов рубашки. И поэтому мохнатые листья крапивы беспрепятственно касаются его запястий, обжигают кожу своим ядом и оставляют после себя белые, воспаленные точки. Он поглаживает зудящие места. Неприятно, ах, как неприятно. «Четыреста граммов этого растения содержат столько же белка, сколько его содержится в ста граммах соевых бобов», — сообщает управляющий. Но Фердинанд не может останавливаться на достигнутом. Его ожидают великие свершения. Белые корешки сныти извиваются, как черви, у него под ногами. Галинсога увядает на разрытой земле. Он работает почти два часа без перерыва. После этого у него не остается сил даже на то, чтобы держать в руках лопату. Огнем горят водяные мозоли на ладонях, у основания пальцев. Пожалуй, до следующего воскресенья ему за лопату не браться.
Но надо начертить план будущего сада. С выбившимися из-под шляпы растрепанными волосами Фердинанд украдкой косится на окошечко жены управляющего. Белая гардина застыла в неподвижности. А уж что там происходит за выбеленной стеной — об этом можно только строить догадки.
В школе все заняты приготовлениями к детскому празднику. Это будет первый праздник после войны.
— Какие прекрасные бывали праздники при нашем кайзере!
— Деньги он давал на них, что ли?
— Деньги — нет, зато он давал поводы. Взять хотя бы праздник в честь Седана!
Дети ходят из дома в дом, собирают маринованные фрукты, летние яблоки, масло, муку. Булочник Бер печет пирожные, жертвует на это дело сахарный песок, коробку конфет и другие сладости. В лавке покойной Крампихи воцарился торговец Кнорпель. Его желтушная жена стоит за прилавком в белом халате, будто снежная баба, и спрашивает приторным голосом: «Угодно еще чего-нибудь?» — либо: «Чем могу служить?»
А лавочница спрашивала просто: «Тебе чего?»
Магазин более высокого пошиба. Для деревни — шаг вперед. Торговец Кнорпель с маленькой растрепанной бородкой и крючковатым носом колдует в задней комнате над огурцами и селедкой, как в свое время это делал Лопе под надзором лавочницы. Иногда Кнорпель большими белыми буквами выписывает на черной доске: «Сегодня поступила свежая квашеная капуста».
За месяц одна и та же бочка с капустой поступает по меньшей мере трижды. Кнорпель — настоящий коммерсант. Лопе идет к Кнорпелю и просит отпустить ему два пакетика синьки.
— Пожалуйста, дитя мое. Желаешь чего-нибудь еще?
— Нет-нет, мама сама рассчитается, когда выдадут зерно.