Джон Бэнвилл - Неприкасаемый
Плохо освещенные обветшалые коридоры, почти у каждой двери кто-нибудь стоит — чиновники в помятых костюмах, служащие рангом пониже в обвисших кардиганах, женщины средних лет секретарского вида, — все так же покровительственно улыбаются, молча кивают, приветствуя и подбадривая, будто я выиграл приз и иду его получать (нечто подобное я пережил много лет спустя, когда меня вели по дворцу, чтобы преклонить колени перед миссис У. и ее мечом). Хайдеггер шел рядом, держа меня за руку повыше локтя и что-то нашептывая. Хотя его английский был безупречным — еще один признак, не обещающий ничего хорошего, — артикуляция была настолько неразборчивой, что я не вполне понимал, что он говорит, во всяком случае, от волнения и страха я почти не слушал. Мы подошли к еще одной паре высоких дверей — до меня дошло, что я нервно напеваю про себя обрывок из Мусоргского — и Кожаное Пальто, который со шляпой в руке беспечно вышагивал позади, обогнал нас и, как хранитель гарема, склонив плечи и голову и церемонно раскинув руки, толкнул дверные створки в просторный зал с коричневыми стенами и высоким потолком, с которого свисала огромная люстра, чудовищное, многократно повторенное подобие звезды, которую я видел снаружи. По паркетному полу, неловко вертя в руках пустые бокалы, расхаживали карлики, или такими они казались; при нашем появлении все повернулись, и одно время показалось, что вот-вот раздадутся аплодисменты.
— Видите? — восторженно прошептал мне на ухо Хайдеггер, как будто комната и ее обитатели были его творением, а я сомневался в его могуществе. — Позвольте представить…
Мне, не мешкая, последовательно представили комиссара советской культуры с женой, мэра какого-то места, оканчивающегося на «овск», вальяжного седовласого судью, чью фамилию я, кажется, помнил по отчетам о показательных процессах, и дородную, строгого вида молодую женщину, которую после минутного разговора я принял за высокопоставленную персону из министерства науки и техники, но оказалось, что это официальная переводчица, прикрепленная ко мне на этот вечер. Мне подали бокал липкого розового шампанского. «Грузинское», — сказала жена комиссара культуры и скорчила строгую мину, что было сигналом наполнить бокалы, и официанты, как работники «Скорой помощи», засуетились с бутылками в руках. Напряжение спало, комнату наполнили оживленные голоса.
Разговоры. Скука. От бесконечных улыбок сводит челюсти. Стоящая рядом переводчица взмокла, воюя с определенным артиклем и мужественно нагромождая друг на друга предложения, словно это объемистые ящики. Ее стремительные тирады не столько помогают, сколько мешают понять: когда она вот так без умолку трещит, я не могу избавиться от ощущения, что мною бесцеремонно вертит страшно бестактная собеседница, за чье поведение я должен извиниться перед людьми, безуспешно пытающимися вставить слово. На короткое время меня выручает прихрамывающий гигант в очках с роговой оправой, который обнимает меня волосатой лапой за талию и ведет в угол, где, оглянувшись через плечо, потом через другое, лезет во внутренний карман — Боже мой, что он собирается достать? — и вытаскивает потертый пухлый кожаный бумажник, из которого бережно достает пачку потрепанных фотографий, как я понял, жены и взрослого сына, показывает мне, взволнованно пыхтя, пока я восхищаюсь ими. Женщина в ситцевом платье смущенно отворачивает лицо от камеры; коротко подстриженный молодой человек, сложив на груди словно спеленатые смирительной рубашкой руки, сурово и бдительно смотрит в объектив — как подобает сыну Революции.
— Очень мило, — растерянно говорю я, кивая головой словно болванчик. — Они сегодня здесь, ваши близкие?
Он, сдерживая рыдание, качает головой.
— Потеряли, — невнятно говорит он, тыча мясистым пальцем в фигуру сына. — Пропал.
У меня нет особого желания уточнять, что он имеет в виду.
Рядом со мной бесшумно возникает Хайдеггер — до чего же он, Хайдеггер, неслышно ходит, — снимки поспешно исчезают, меня ведут к другой стене зала, там открывается дверь, которую я принял за часть панели, за ней еще один плохо освещенный коридор. Тут у меня душа уходит в пятки — до меня доходит, что на этот раз определенно увижу Его. Но я ошибаюсь. В конце коридора служебное помещение или кабинет — большой письменный стол с лампой под зеленым абажуром, полки с никогда не читанными книгами, в углу на подставке телеграфный аппарат, бездействующий, но под напряжением, — что-то вроде комнаты, куда в фильмах незаметно удаляется важная персона, оставляя разодетую жену занимать гостей, пока он, как мы видим в проникающем в полуоткрытую дверь свете, в шелковом костюме с сигаретой в зубах, с хмурым видом ведет по телефону жизненно важный разговор (да-да, я много ходил в кино, когда оно еще было черно-белым; мой Патрик был большим любителем и даже выписывал журнал, если не ошибаюсь, «Пикчергоуер»[11], который я иногда украдкой листал). Я думаю, что в комнате никого нет, но тут из тени появляется еще один полнеющий лысоватый человечек, который вполне мог бы быть братцем Хайдеггера. На нем широкий блестящий, в незаметную полоску костюм, какие шьют по спецзаказу высокопоставленным советским чиновникам. На носу очки, вспомнив о которых, он поспешно снимает их и сует в карман пиджака, как будто это позорный признак слабости и упадочничества. Должно быть, персона значительная, потому что чувствую, как рядом словно бегун перед стартом еле сдерживает внутреннюю дрожь Хайдеггер. Снова никаких представлений, товарищ В-Тонкую-Полоску руки не подает, но улыбается и быстро кивает; по излишне энергичной улыбке можно судить, что по-английски он не говорит. Затем выпаливает многословную и, думаю, пафосную речь. Снова замечаю, что русские, когда говорят, кажутся подвыпившими, и еще — будто катают во рту горячую картофелину. То же самое можно сказать о трудящемся населении в той части Ирландии, где я вырос; в голове мелькает идиотская мысль, а не привести ли такое — по-моему, интересное — соответствие в качестве существенного примера, свидетельствующего о классовой солидарности, простирающейся от лесистых долин графства Антрим до их Уральских гор. Заканчивая речь эффектной словесной трелью, товарищ В-Тонкую-Полоску чопорно кланяется и делает шаг в сторону, как отличник в актовом зале на торжестве, посвященном окончанию школы. Следует страшное молчание. У меня в животе громко урчит, скрипят ботинки Хайдеггера. Товарищ В-Тонкую-Полоску приподняв брови, снова улыбается и нетерпеливо кивает. До меня вдруг доходит, что он ждет ответного слова.
— Ах да, — заикаясь, спохватываюсь я, — да, хорошо. — Опять молчание. — Я… — Голос слишком высокий; я настраиваю его на раскатистый баритон. — Я в высшей степени горд и польщен тем, что нахожусь здесь, в этом историческом месте, средоточии многих наших надежд. Надежд очень многих из нас. — Похоже, получается, я начинаю приходить в себя. — Кремль…
Тут Хайдеггер заставляет меня замолчать, не скажу, что недружелюбно, но определенно предостерегающе стискивая мне руку. Он что-то говорит по-русски, в результате товарищ В-Тонкую-Полоску, кажется, несколько уязвленный, направляется к письменному столу и достает из ящика бутылку водки и три крошечные рюмки, которые он выстраивает в ряд на столе и дрожащей рукой тщательно наполняет их доверху. Я отваживаюсь на осторожный глоток и вздрагиваю, чувствуя, как по пищеводу скатывается холодный серебристый огонь. А русские дружно, с кряканьем опрокидывают свои рюмки коротким взмахом головы, так что щелкают позвонки. Когда пошли по третьему кругу, Хайдеггер косится на меня и с лукавой улыбкой восклицает: «За короля Георга Шестого!» Я поперхнулся. Мне стучат по спине. На этом аудиенция заканчивается. Бутылку с водкой и рюмки убирают, товарищ В-Тонкую-Полоску еще раз кланяется мне и задом, как на роликах, удаляется в тень, а Хайдеггер снова берет меня за руку и ведет к двери, быстро шагая совсем рядом, щеку мою ласкает его бодрое дыхание. В зале под угрожающе нависшими сосульками люстры никого, от вечеринки не осталось и следов, только сладковатый запах шампанского. Хайдеггер кажется довольным — то ли успешно проведенным мероприятием, то ли успешным его завершением, не знаю. Мы возвращаемся к выходу по тому же пахнущему сыростью коридору. Еле слышным шепотом он возбужденно рассказывает о том, как однажды ездил в Манчестер. «До чего же красивый город! Хлебная биржа! Фри-Трейд-Холл! Колоссально!» У выхода, запахнувшись в свое длинное одеяние и все еще держа в руках шляпу, нас ждет Кожаное Пальто. Хайдеггер, мыслями уже где-то далеко, жмет мне руку, улыбается, кланяется — и конечно же, мне показалось? — щелкает каблуками и выталкивает меня в тусклую ночь, где моя единственная звезда, мой талисман, потерялась в мириаде себе подобных.
* * *Обратная поездка была много веселее, чем путешествие в Россию. Начало было не совсем гладким: нас доставили в Ленинград на военно-транспортном самолете, затем ехали до Хельсинки поездом. Финляндия пахла рыбой и сосной. Я чувствовал себя отвратительно. Мы сели на английский корабль, совершавший круиз по портам Балтийского моря. На борту встретили нескольких лондонских знакомых, в том числе сестер Лайдон, легкомысленных и внешне как-то даже подчеркнуто распущенных, отчего напрашивалась мысль, что они вряд ли заслуживают такой славы. На борту был джаз-оркестр, и по вечерам после ужина в баре устраивались танцы. Сильвия Лайдон, положив свою прохладную руку в мою, упиралась острыми кончиками грудей в мою накрахмаленную рубашку. Пару вечеров казалось, что из этого что-то получится, но ничего такого не случилось. Днем в любую погоду по палубе с трубками в зубах, обернув шеи шарфами, разгуливали оба кембриджских наставника, несмотря на глубокие научные разногласия — имеющие какое-то отношение к Гегелеву пониманию истории, — в течение всей поездки державшиеся исключительно друг друга. Бой просиживал в баре, делая недвусмысленные намеки официантам и ввязываясь в политические споры с юным лордом Бельвуаром, самым сильным впечатлением которого от России было отчетливое ощущение призрака гильотины, что соответственно поубавило в нем энтузиазма в отношении общего дела. Это ставило Боя в затруднительное положение; обычно он отвечал на любое проявление ренегатства бурей аргументов и проповедей, но поскольку по совету Феликса Хартманна теперь он сам должен был создавать видимость разочарования в советском строе, ему приходилось играть в словесные прятки, и это стоило ему заметных усилий.