Эрвин Штритматтер - Лавка
Моя сестра, которая теперь тоже ходит в школу, не в состоянии сама сделать такую сложную прическу. Она стоит прямо, как солдат, возле кухонного буфета, и ее волосы разделены на маленькие пучки. Читать она еще не умеет, но она должна уже учить церковные тексты. Заплетая сестренке косички, мать одновременно помогает ей заучивать тексты. Молитвенник лежит на выдвинутой доске кухонного буфета, и моя мать глядит попеременно то на голову моей сестры, то в молитвенник. Сестренке уже до смерти надоело заучивать песни. «Иисус, мое упование, — всхлипывает она, и еще: — Спаситель мой жующий».
— Спаситель мой живущий, — поправляет ее мать.
— Почему? — спрашивает моя сестра и всхлипывает.
Звякает колокольчик, мать идет обслужить покупателя, сестра нагибается погладить кошку Туснельду, и пучки волос на ее голове перемешиваются.
Мать возвращается, ругает сестру за то, что та свела на нет ее усилия. Сестра опять начинает всхлипывать и декламировать:
— Есть ли у смертного член такой, чтоб влачил он его за трубой…
— Да нет же, — говорит мать, — не за трубой, а за собой, — и в отчаянии стучит по буфетной доске, звякая обручальным кольцом. — Еще раз! — приказывает она. — Чтоб не влачил он его за собой… — Интересно, а сама мать понимает, что это значит?
Это бог учителя Румпоша, для которого дети должны зубрить библейские тексты и витиеватые церковные песни.
Счастье еще, что сестра наделена веселым нравом, что она снова способна улыбаться, когда изготовление венка из волос подходит к концу, и верит в бога всех детей, о котором поэт сказал, будто у него сочтены все звездочки на небе, а еще будто он знает и любит мою сестренку, хочет она того или нет.
А мне так думается, что у каждого человека есть свой собственный бог. Для меня это мальчик постарше меня, он восседает по-турецки на большом облаке, на нем зеленая остроконечная шапочка, как на Эвальде Колловасе. В эту пору у меня возникают престранные представления обо всем, чего я еще не видел. Крысу я представляю себе как нечто злое-презлое, недаром же говорят: он на меня окрысился, и, впервые увидев настоящую крысу, испытываю разочарование, потому что крыса — это просто-напросто большая мышь.
У моей матери хоть и нет бога, но зато она знает, как он выглядит: это древний старик с длинной белой бородой, который все знает и все умеет.
Древних стариков с длинной белой бородой я знаю множество. Это все нищие, и, когда мы еще жили в Серокамнице у Силезской дороги, они не раз возникали на пороге нашей избы, просили либо дать им поесть, либо грошик на пропитание.
— И такой нищий все может, ну прямо все-все? — спрашиваю я у матери.
— Почему нищий?
Вскоре после этого разговора к нам в Серокамниц приехал захудалый бродячий цирк. Старик с окладистой бородой движется по натянутому канату. Значит, это и есть господь бог, при нужде он может ходить по воздуху безо всякого каната, благо он все может.
И вот после первого бога в зеленом остроконечном колпачке моим богом становится бородатый старик, который может ходить по воздуху, чтобы поскорей всюду поспеть, старик, который, когда проголодается, ходит попрошайничать.
Пространство между задом Американки и множеством подушек, в которых она восседает, как сонная муха в чашечке розы, для нас, детей, полно тайн. Бабушка, например, может с кряхтением запустить руку назад и извлечь оттуда кольцо, свое обручальное кольцо, которое больше не налезает ей на палец. Кольцо толстое, золотое, на нем выгравировано имя нашего дедушки Йозефа. Американка извлекает кольцо, чтобы показать нам, что некогда была гибкой и стройной.
В другой раз бабка может извлечь из таинственной тьмы подушек за своим задом мешочек, из которого она в свою очередь извлекает изогнутый женский волосок и с помощью этого волоска доказывает нам, что некогда была такой же кудрявой, как тетя Маги под своим платком, который она носит, потому как заделалась крестьянкой.
Но главное, бабка bit by bit[5] внушает нам, что она богата. Она выдает нам в награду грош, если мы десять раз поднимем шерстяной клубок, который то и дело соскакивает с ее колен на пол. Наградные деньги она достает из кожаного кошелька с щелкающим замочком, а кошелек она тоже неизменно высиживает при температуре в тридцать семь градусов.
Нам, детям, запрещено называть бабушку Американкой, когда она может это слышать. Даже другие дед с бабкой и дядя Филе не называют отцовскую мать Американкой в глаза. Наша превосходная мать рекомендует нам величать бабусеньку-полторусеньку Маленькой бабушкой, а Американку — Большой. Подобно государственным деятелям, мы, семейные деятели, регулируем употребление терминов и, подобно им же, полагаем, будто тот, кто единожды поименован во славу и единожды — в поношение, и ведать не ведает об игре, которая проходит перед и за кулисами.
Величайшая ценность, таящаяся в недрах гнезда Американки, — ее сберегательная книжка. Она не позволяет нам в нее заглядывать, но листает ее у нас на глазах и сообщает: «Тут стоит цифра с тремя нулями!» «Тысяча!» — кричим мы, а Американка тогда наклоняется к нам и шепчет: «Главное дело, сколько цифр стоит перед нулями», после чего прячет книжку на старое место и спрашивает: «What are you thinking now? Как вы теперь думаете, богатая я или не богатая?» Мы с готовностью соглашаемся, что она богатая, и она очень гордится, что мы считаем ее богатой, и порой, когда приходят гости, она вдруг ни к селу, ни к городу спрашивает: «А кто это у нас богатый, детки?» И мы в один голос отвечаем как требуется: «Большая бабушка у нас богатая».
Для моих сорбских деда с бабкой у Американки есть еще и третье прозвище — Старая Юршиха, ибо отцовского отчима, как мы знаем, звали Юришка, а имя Юришка выговаривать трудно. В нашем полусорбском краю не принято тратить много сил на произношение. Недосуг, уж такой недосуг. Вот таким путем из старого Юришки сделался старый Юрш, а его жена соответственно Юршиха.
— У старой Юршихи денег куры не клюют, — говорит дедушка, хотя у него они, между прочим, тоже не клюют. Ему до смерти хочется узнать, сколько денег у старой Юршихи. «Заглянул бы кто позадь ейной задницы в книжку!» — мечтает дедушка. Но Американка сидит в своем кресле, пока не ляжет в постель, а когда ляжет, велит моей матери поставить ее кресло в головах и держит его за подлокотник, пока не уснет, а уснувши, все равно держит за подлокотник.
С момента появления в нашем доме Американка исправно считает по вечерам дневную выручку. Ей хочется приносить пользу, как она говорит, и вот она сортирует бумажные деньги, а гроши завертывает в бумагу по десять штук, и получается трубочка ценой в одну марку, и еще она воображает, что подсчет денег — самая важная работа, которая вообще у нас делается, и за ужином оповещает всех о размерах выручки, причем держит себя так, будто она сняла деньги с собственного счета, дабы поддержать существование лавки и всего семейства.
Американка вершит суд над всеми членами семьи, укоряет за вечное чертыханье моего дедушку-сорба, порицает отца за утреннюю нерадивость, мою мать — за коммерческое легкомыслие, а внуков — за недостаток в них страха божия. Внуки, которых она подвергает суду, — это моя сестра и я; младшим братьям Хайньяку и Тинко незачем бояться бога, они до сих пор пребывают в руце божией.
Интересно, когда ж это я из нее выпал?
Да, а кто порицает Американку за чрезмерное увлечение картами? Моя мать пытается иногда, обиняком, но у Американки и тут готов ответ: оказывается, ее второй муж Юришка привил ей эту пагубную страсть. Он работал в поле, а ей приходилось стоять за стойкой и терпеть домогательства лошадиных барышников и скототорговцев, коммивояжеров и разных авантюристов, цыган и пьяниц; ей ничего не оставалось, кроме как нейтрализовать каким-нибудь образом вожделение этих людей. Таким образом, тяга к игре в карты для нее своего рода профессиональное заболевание, ее силикоз, так сказать.
Ну там профессиональное или не профессиональное, но Американка — страстная картежница, и в хранилище за ее задом лежит также колода игральных карт. Это старые карты, замасленные карты ее трактирных времен, тысячи сальных человеческих пальцев скользили по этим картам, по бубновой даме и трефовому валету и постепенно довели их до глянца. И поистине, никто в нашем доме, кроме моей матери, не имеет права укорять Американку за страсть к картам, потому что и мои сорбские дед с бабкой, и дядя Филе, и отец — все подвержены этой страсти. Болезненная страсть среди подобных выглядит нормой, и, напротив, моя мать, которая считает более нормальным не брать в руки карты, становится для других членов семьи, правда лишь в этом отношении, не вполне нормальной.