Вольфганг Кеппен - Голуби в траве
На этот раз Вашингтону не хватило ловкости. Он проиграл. Он задыхался. Его грудь тяжело вздымалась и опускалась, как кузнечный мех. Он проиграл. Человек с микрофоном сразу перестал быть его другом. Из репродукторов полились потоки оскорблений. Негодующий голос комментатора несся из чемоданчика, стоявшего между Одиссеем и Йозефом. Одиссей швырнул на поле бутылку из-под кока-колы. Йозеф заморгал и пугливо огляделся, нет ли вблизи полицейского. Еще недоставало, чтобы Одиссея забрали. На трибунах стоял рев и свист. «Теперь ему крышка, — подумал Хейнц. — Теперь они его доконают». Ему вовсе не нравилось, что Вашингтона освистывают и собираются доконать. Но и он свистел и орал, как другие. Он выл вместе с волками: «Негритос не тянет! Негритос моей мамаши больше не тянет!» Ребята смеялись. Даже бездомный щенок подвывал. Толстый мальчишка сказал: «Все законно, сейчас ему врежут!» Хейнц подумал: «Это я тебе сейчас врежу, сопляк поганый!» Он выл, орал и свистел. «Алые звезды» выступали против команды из другого города. Симпатии зрителей были на стороне гостей.
У Эзры не было симпатий. Он не болел ни за одну из команд. Игра на бейсбольном поле вызывала у него скуку. Все равно одна из команд победит. Так бывает всегда. Всегда одна из команд побеждает. Но после встречи игроки пожимают друг другу руки и вместе уходят в раздевалку. Это скучно. Нужно бороться с истинными врагами. Он нахмурил свой лобик. Шапка его коротких рыжих волос и та, казалось, наморщилась. Он увидел мальчишку с собакой, того самого, со стоянки. Проблема все еще не решена. Здесь уже не игра, а борьба. Он все еще не знал, что ему делать. «Что с тобой? — спросил его Кристофер. — Ты даже не смотришь!» — «Ненавижу бейсбол», — ответил Эзра. Кристофер огорчился. Он любил бейсбол. Он был рад, что даже в Германии ему удалось попасть на игру. Надеясь, что Эзра тоже получит удовольствие, он взял его с собой на стадион. Он расстроился. Он сказал: «Давай уйдем, если тебе не нравится». Эзра кивнул. Он подумал: «Так и нужно, иначе не выгорит». Он сказал: «Не дашь ли ты мне десять долларов?» Кристофер удивился: зачем понадобились Эзре десять долларов? «Десять долларов — большие деньги, — сказал он. — Хочешь что-нибудь купить?» — «Я не буду их тратить», — сказал Эзра. Он бросил взгляд в ту сторону, где на трибуне сидели ребята с собакой. Кристофер не понял Эзру. Он сказал: «Зачем они тебе, если ты не собираешься их тратить?» У Эзры разболелась голова под шапкой рыжих волос. Как туго Кристофер соображает! Ему не объяснишь. Он сказал: «Мне нужны десять долларов, ведь я могу потеряться. Представь, я заблужусь, что тогда?» Кристофер рассмеялся. Он сказал: «Ты слишком всего боишься. Ты совсем как твоя мать». Однако, подумав, он нашел, что соображения Эзры разумны. «Ну ладно, — сказал он. — Я дам тебе десять долларов». Они встали и, проталкиваясь, направились к выходу. Эзра напоследок еще раз взмыл в небо и сбросил бомбу на бейсбольную площадку. Обе команды понесли потери. У выхода Эзра оглянулся на Хейнца со щенком и подумал; «А вдруг он вечером не придет? Вот будет номер!»
«Фрау Беренд обрадуется, — сказала лавочница. — Вот будет радость, если она сейчас придет!» Она оттеснила Ричарда в угол, где, спрятанный под оберточной бумагой, стоял мешок с сахаром. Сахар вновь исчез из продажи. Ричарду внезапно захотелось есть и пить. Между ним и торговкой на доске лежал окорок, а у его ног стоял ящик с пивом. Должно быть, сам воздух Германии или же воздух этой лавки, пропитанный ароматом еды, вызывал голод и жажду. Ричард чуть было не обратился к лавочнице с просьбой продать ему бутылку пива и кусок окорока. Однако женщина вела себя слишком назойливо. Загнанный в угол, он чувствовал себя как в плену. Казалось, его собираются придержать, как сахар, чтобы потом продавать по настроению или но собственному желанию. Он ругал себя за то, что поддался отцовской сентиментальности и отправился на розыски фрау Беренд, их дальней родственницы, которой они вскоре после войны отправляли посылки. Лавочница как раз говорила о посылках. Она описывала нужду, царившую в Германии в первые послевоенные годы, и при этом склонялась над окороком, на который Ричард поглядывал с растущим вожделением. «Все у нас позабирали, мы остались ни с чем, — рассказывала торговка. — Да еще прислали сюда этих негров. Вы ведь немец по крови, вы поймете, что я имею в виду, пришлось нам путаться с неграми, чтобы не помереть с голоду. Сколько огорчения это доставляет фрау Беренд!» Она выжидательно посмотрела на Ричарда. Ричард понимал по-немецки далеко не все. При чем здесь негры? У них в авиации тоже есть негры. Они летают на тех же машинах, что и остальные летчики. Он ничего не имеет против негров. Они ему безразличны. Лавочница сказала: «Дочка». Она понизила голос и еще больше склонилась к Ричарду. Краем фартука она задела сальный ободок окорока. Ричард понятия не имел, что у фрау Беренд есть дочь. В своих письмах к Вильгельму Киршу фрау Беренд не упоминала о дочери. Ричард решил, что фрау Беренд родила дочку от негра, с которым сошлась от голода. Но ведь она слишком стара, чтобы продаваться за хлеб. Не пропал ли у него аппетит? Он подумал о дочке фрау Беренд и сказал: «Жаль, что я не привез игрушек». — «Игрушек?» Лавочница не поняла, что хотел сказать Ричард. Пусть этот юноша родился в Америке, но у него же немецкий отец, так неужели он настолько американизировался, что начисто утратил чувство приличия и стыда? Уж не смеется ли он над нуждой и ошибками немцев? Она строго спросила: «А для кого игрушки? С дочкой у нас отношения порваны». Она считала, что Ричард тоже должен прекратить отношения с дочкой фрау Беренд. Ричард думал: «Какое мне дело, какое мне дело до фрау Беренд и ее дочки? Я чувствую, как меня затягивает, вот они, корни, старый отцовский очаг, чисто немецкая семья, ограниченность, сплошное болото». Резким движением он отвернулся от окорока и сразу высвободился из пут этой лавки, в которой своеобразно сочетались крайняя нужда и жирная пища, зависть, нехватка и иллюзии. Он задел ногой ящик с пивом. Он сказал, что вечером будет в пивном зале, отец советовал ему сходить туда. Фрау Беренд найдет его там, если захочет. Его совершенно не интересовала фрау Беренд — фрау Беренд и ее негритянская дочка.
«Постель не приготовлена. Нас никто не предупреждал. Постель для вас не приготовлена», — повторяла сестра. Голос у сестры был монотонный, как на пластинке: набираешь по телефону номер, чтобы получить справку, и все время слышишь один и тот же ответ. «Мы ничего не приготовили. Нас никто не предупреждал», — говорил голос. «Но ведь доктор Фрамм… — Карла была в полной растерянности. — Послушайте, это какая-то ошибка. Доктор Фрамм сказал, что позвонит сюда…» — «Никто не предупреждал. Доктор Фрамм не звонил». Лицо у сестры было как у каменного изваяния. Она походила на фигуру у фонтана, вырубленную из камня. С чемоданчиком в руках Карла стояла в приемном покое больницы Шульте. В чемодане лежали белье, резиновая сумочка с косметическими принадлежностями и последние номера американских журналов, пестрых иллюстрированных журналов, рассказывающих о счастливом быте голливудских актеров. Вооруженная голливудским счастьем, Карла была готова к тому, чтобы убить своего ребенка, ребенка от чернокожего друга, вражеского друга из темной Америки. «Постель для меня должна быть. Доктор Фрамм обещал. Меня будут оперировать. Откладывать нельзя», — сказала она. «Постель не приготовлена. Нас никто не предупреждал». Что могло поколебать эту фигуру из камня? Разве что землетрясение. Но достаточно распоряжения врача, и путь в операционную будет открыт. «Я подожду доктора Фрамма, — сказала Карла. — Я же вам говорю, сестра, что это ошибка». Она была готова расплакаться. Она могла бы рассказать сестре о подарках, которые она регулярно делала доктору Фрамму в трудные времена, когда не было ни кофе, ни водки, ни сигарет. Она села на скамейку, жесткую, словно скамья подсудимых. Сестра сняла телефонную трубку и ответила, точь-в-точь как голос на пластинке: «К сожалению, все занято. Очень жаль, но все места заняты». Монотонно, равнодушно, машинально отказывала она невидимым просителям. Как видно, многие мечтали попасть в эту больницу.
Йозеф спал. Он заснул сидя. Он заснул, сидя на трибуне стадиона, но ему казалось, что он спит в постели. Он привык к жестким постелям, однако постель, в которой он спал теперь, была особенно жесткой, госпитальная койка, койка в госпитале для бедняков, его смертное ложе. Путешествие его жизни подходило к концу. Йозеф заснул на стадионе, заснул при исполнении служебных обязанностей, он был обязан прислуживать чужому господину, прибывшему из далекой, чужой страны, он спал под усиленный репродукторами шум и гомон бессмысленной игры на травяной площадке, шум и гомон лезли ему бессмысленно в уши, становились потоком бессмысленных слов, обращенных лично к нему, но уже не столь громких, потому что они лились из чемоданчика, который он нес и оберегал, Йозеф спал, зная, что сегодня он в последний раз исполняет служебную обязанность, держит в руках чемоданчик, музыкальный чемоданчик, и переносит его с места на место; легка и, говоря откровенно, приятна была обязанность прислуживать огромному и щедрому господину, пусть даже черному. Йозеф знал, что умрет. Умрет на этой госпитальной койке. Иначе и быть не могло — он окончит свои дни в госпитале для бедных. Готов ли он к исходу, к новому большому путешествию? Он думал: «Бог простит меня, простит, что я помаленьку хитрил с приезжими, они ведь для того и приезжают сюда, чтобы их чуть-чуть обманывали, чтоб им показывали чуть больше того, что требуется». Какие странные сестры в этом госпитале! Разгуливают в бейсбольном костюме и держат в руке биту. Неужели бог все-таки сердит на Йозефа? Неужели его будут бить? У входа в госпиталь стоял Одиссей. Не тот приветливый и щедрый Одиссеи, с которым он ходил по городским улицам. То был опасный дьявол с соборной башни, которого надо бояться. Он ничем не отличался от дьявольской рожи на башенном выступе, от той самой рожи, на которой он написал свое имя и место, откуда приехал; воистину Одиссей был дьяволом, злым черным дьяволом; самым обыкновенным страшным дьяволом — и никем другим. Что нужно дьяволу от Йозефа? Йозеф всегда держался молодцом; обслуживая приезжих, он помаленьку хитрил, как того требовало это занятие. Разве не так? Разве он когда-нибудь отказывался таскать чемоданы? Разве отказался идти на войну? А вдруг грех именно в том, что он пошел на войну? Может ли считаться грехом выполнение долга? Долг — грехом? Долг, о котором все говорили, писали, кричали, который все прославляли? Неужели ему предъявят счет за выполнение долга, неужели именно за это бог потребует расплаты, как хозяин требует уплаты за пиво? Воистину так! Эти мысли давно уже мучили Йозефа. Они мучили его подспудно. Он не любил думать о том, что убивал, убивал людей, убивал приезжих; он убивал их в Аргоннском лесу и на Шмен-де-Дам. Аргоннский лес и Шмен-де-Дам — единственные в его жизни места, где ему удалось побывать, маложивописные местности, люди отправлялись туда для того, чтобы убивать или быть убитыми. «Господи, что мне было делать? Что я мог поделать, о господи!» Он виноват в принудительном убийстве, но справедливо ли, что за этот старый неоплаченный счет его собираются отдать дьяволу, черному дьяволу Одиссею? «Давай! Давай! Жми!» Его уже бьют. Дьявол уже ударил. Йозеф вскрикнул. Его крик потонул среди других криков. Его ударили по плечу. Он вздрогнул и очнулся. Он вернулся в жизнь. Дьявол Одиссей, Одиссей Дружелюбный, царь Одиссей, дружелюбный дьявол Одиссей ударил Йозефа по плечу. Затем он вскочил на скамейку. Он держал бутылку из-под кока-колы, готовый метнуть ее, как ручную гранату. Из репродукторов несся рев. Стадион выл, свистел, орал и топал. В радиочемоданчике хрипел голос комментатора. «Алые звезды» выиграли.