Гюнтер Грасс - Под местным наркозом
Или страх. Развитие – так кажется (или так оно и есть) – не оставляет примет. Никакие часы не бьют и не оповещают о маленьком обыденном прогрессе. Затишье и холостой ход дышат знаменитым кладбищенским покоем, в который моя коллега Ирмгард Зайферт бросает свое «хоть бы что-то произошло»… Покой при растущих потерях. Придавленный страхом покой, который Шербаум хочет нарушить своим действием: страх подгоняет к действию.
Врач смеялся по телефону: «В лесу дети посвистывают. Даже сотворение мира, как простая последовательность поступков, было действием со страху, которое притворилось созиданием. Такой дурной пример продолжает приносить плоды. Деятели и содеявшие называют себя творцами. Раньше надо было поговорить с этим стариком наверху. Вы знаете мой тезис: разговоры предотвращают поступки».
Бездействие как итог опыта рекомендует нам старый Сенека, писавший речи для своего Нерона и наделявший действие словом. (Советы, которые давал мне врач.) Не задать ли сочинение на тему: «Что такое поступки?» Или, может быть, сделать из Шербаума Луцилия, чтобы он забыл о своей затее за разговором? Деятельному врачу, который удаляет, как зло, зубной камень и позволяет себе одно вмешательство за другим, легко говорить. Люди действия призывают к бездействию.
Они стояли группами, Шербаум быстро переходил от одной к другой. С начала года держался сухой холод. Они стояли группами вплотную друг к другу. («Брр», – их дональд-даковское словцо, означающее, что они мерзнут; этот язык из междометий: «ням-ням», «чмок», «ох-ох», «ляп»…) Веро Леванд пустила по кругу сигарету. («Ну и что?») Воробьи между группами тоже группами.
Задержав Шербаума на школьном дворе, – задержав в прямом смысле слова, ибо преградил ему путь, когда он переходил от одной группы к другой, – я сказал ему с умыслом: «Мне жаль, Филипп, но если вы не откажетесь от своей затеи, мне придется сообщить об этом, и не куда-нибудь, а в полицию. Вы понимаете, что это означает?»
Шербаум засмеялся, как только Шербаум умеет смеяться: даже не обидно, скорее добродушно, заносчиво и чуть озабоченно, словно стараясь опять пощадить меня: «На это вы безусловно не пойдете. Вы слишком уважаете себя».
– Тем не менее я всерьез думаю, как в случае необходимости сформулировать такое заявление…
– Да вы этого просто не выдержите, дороги к полицейскому участку и прочего…
– Предупреждаю вас, Филипп…
– Это вообще не в вашем духе.
(Оставив группе окурок, она приблизилась в ядовито-зеленых колготках.) Я начал беспорядочно перечислять: бессмысленность, высокомерие, опасность, жестокость, глупость. Я нагромождал такие слова, как: с одной стороны, именно потому, неправдоподобно, беспомощно, нереально. Шербаума ни одно из этих слов не удовлетворило. «Знаю, – сказал он, – вы как учитель обязаны так говорить». А когда я повел речь о ложном успехе, о нелепой выходке, Веро Леванд сказала: «Ну и что?»
– Фрау штудиенрат Зайферт говорила бы так же на моем месте, если бы она знала о вашей затее.
– Ах вот как. Архангел уже знает.
Я еще не нашелся, что ответить, как Веро Леванд сказала: «Эта еще. Уж эта бы пусть помалкивала. Она все твердит о сопротивлении, о том, что сопротивление – наш долг и обязанность».
Она пародировала Ирмгард Зайферт, не подражая ее интонации, а передразнивая ее высказывания: «Но и в самые темные часы нашего народа снова и снова вставали мужественные люди и действовали. Они служили образцом. Они давали отпор злу!» Щелкнув пальцами, Веро Леванд подала мне знак: «Теперь ваша очередь».
Пробираясь через мостики типа: «Вы сейчас, конечно, считаете…» или «Вы могли бы сейчас сказать», я сооружал подобие диалога – карточный домик, который Шербаум нетерпеливо разрушил одним махом: «Почему вы не говорите: „Сделай это"? Почему не говорите: „Ты прав"? Почему не вселяете в меня мужество? Ведь для этого нужно мужество. Почему вы не помогаете мне?»
(Наступившую паузу выдержать было трудно. Не улизнуть за ограду фраз. Ну прыгай же, прыгай!) «Шербаум, вот мое последнее слово. Я возьму собаку в ланквицском питомнике, приручу ее, затем, точно в том месте, какое вы мне указали, оболью собаку бензином и подожгу. И плакат ваш тоже возьму с собой. И пресса, и телевидение тоже будут присутствовать. Мы вместе составим листовку с объективной информацией о действии напалма. Листовки эти, после того, как меня арестуют или, чего доброго, укокошат, вы сможете со своей приятельницей раздавать на Кудаме. Согласны?»
Школьный двор опустел. Уже прилетели воробьи. Мой язык ощупывал оба инородных тела: «Дегудент», особая технология. Веро Леванд дышала открытым ртом. А Шербаум глядел на прозрачные каштаны двора. (Так и я когда-то стоял, глядел, искал какие-то точки опоры, вперившись, однако, – не в воздух, а в песок: Штёртебекер опять что-то замышляет. У него есть план…) Последний звонок. Наверху «Пан Ам» на Темпельгоф.
– Согласны, Филипп, согласны?
– Внимание, Флип. Мао предостерегает от всеядных ученых.
– Не суйся – надо подумать.
– Нет, сейчас, Филипп, согласны?
– Без Макса я это решить не могу.
Они оставили меня в одиночестве. Моя рука нашарила в кармане арантил – маленькую защиту.
«Понимаю, понимаю!» Врач сказал: «Вы хотите выиграть время. Завести собаку. Приручить. А план Шербаума тем временем перезреет. Вдруг случится еще что-нибудь. Во всяком случае, есть надежда на перемирие. Вдруг Папа Римский подарит миру какую-нибудь новую энциклику с призывом ко всеобщему миру. Биржа нервно отреагирует. Послы со специальной миссией встретятся на нейтральной почве. Тактика ваша недурна, недурна».
«Ни в коем случае не допущу, чтобы мальчика, чего доброго, линчевали».
Убедить его не удалось, – «Я и говорю: не безнадежна. Ваша тактика», – да и сам я всего лишь в течение какой-нибудь полуфразы верил в успех своей попытки спасения. (А ведь бреясь перед зеркалом, я был полон решимости сделать это, сделать это…) Видно, он знал меня. Он проанализировал камень, снятый с моих зубов: «Надо бы добыть вам в Ланквице слученную сучку. Так вы дадите своему ученику возможность освободить вас от вашего обещания. Ведь не станет же он требовать, чтобы вы сожгли беременное животное».
– Циничность ваших предложений выдает их медицинское происхождение.
– Ах, глупости. Я просто последовательно развиваю вашу мысль. Во всяком случае, очень любопытно, что решат сообща мальчик и такса.
А если он теперь скажет «да»? Если это ляжет на мои плечи? Если он просто-напросто, походя, скажет «да»? – Тогда мне ничего не надо будет решать. (И насчет личных дел тоже.) Можно подвести итог: западноберлинский штудиенрат, 40, в знак протеста против войны во Вьетнаме публично сжигает собаку, шпица… Но не на Кудаме. Лучше уж вернусь к бундестагу. Это, если исходить из действенности протеста, серьезнее. Надо все спланировать как следует. С пресс-конференцией через все агентства. Перед какой-нибудь важной интерпелляцией. Предварительно можно написать бывшей невесте: «Дорогая Линда, пожалуйста, приезжай в Бонн, к бундестагу, главный подъезд. И возьми, пожалуйста, детей с собой. И своего мужа, если нужно. Я хочу тебе кое-что показать, нет, доказать, чтобы ты наконец поняла, что я не тот милый, жалкий неудачник, из которого ты хотела во что бы то ни стадо сделать штудиенрата, а мужчина, то есть человек действия. Приезжай, Линда, приезжай! Я подам миру знак…»
Моим урокам напряженные отношения между учителем и учеником пошли на пользу. Я пытался, всегда опираясь на факты, дать Шербауму представление о хаосе истории. (Кроме него и Веро Леванд, класс можно не принимать в расчет: кое-как учатся, продвигаются, удовлетворяют средним требованиям.) Я задался целью показать абсурдность разумных по замыслу действий. Вне программы разбирали мы Французскую революцию и ее последствия. Я начал с совокупности причин (идеи Просвещения: Монтескье, Руссо. Критика, которой подвергали физиократы меркантилизм в экономике и сословность в структуре общества.). Я до изнеможения обращал внимание Шербаума на разногласия между представителями либеральной и тотальной демократии. (Параллели с позднейшими противоположностями между парламентской – формальной – демократией и советской системой.) Мы говорили о моральном оправдании террора. В течение часа я разбирал вечный лозунг «Мир хижинам, война дворцам!» Наконец я, приведя документы, показал, как – и как ненасытно – пожирает своих детей революция. (Бюхнеровский Дантон как свидетельство абсурдности.) И как все кончается реформизмом. При терпении то же самое обошлось бы дешевле. Так стал возможен Наполеон. Революция как воспроизводство. Маленькие экскурсы: Кромвель – Сталин. Абсурдные закономерности: революция создает реставрацию, которую следует устранить революцией. Сходные процессы вне Франции: Форстер в Майнце.[32] (Как он задыхается. Как издыхает. Как Париж его заглатывает и выплевывает.) А на швейцарском примере я показал, как Песталоцци отворачивается от революции, потому что она увязает в реформах и реформочках, а он хотел великой перемены, сотворения нового человека. (Сходство с Маркузе. Бегство в теорию спасения, удовлетворенное существование.) Я осторожно процитировал Сенеку, прежде чем процитировать Песталоцци:[33] «Став лучше, люди и во главе поставят людей получше…»