Имре Кертес - Без судьбы
этот момент спросил: «Was ist denn los?[30]» – и я со смехом показал ему ладонь, он, сразу помрачнев и передернув ремень винтовки, буркнул:
«Arbeiten! Aber los![31]» – тут, в конце концов тоже вполне естественно, мое внимание сосредоточилось совсем на другом. С этой минуты я был занят лишь тем, чтобы уловить момент, когда конвойный будет смотреть в другую сторону и я смогу сделать хоть какую-то передышку, набирая на лопату или на вилы как можно меньше щебня, – и, должен сказать, со временем я в таких хитростях весьма преуспел, приобретя в этом деле куда больше опыта, мастерства и практики, чем в любой работе, которую выполнял. Но, в конце концов, кому от этого польза? – однажды такой вопрос, помню, задавал еще Эксперт. Утверждаю: что-то было здесь не так, что-то мешающее работе, какая– то огромная ошибка, какой-то непоправимый порок. Ведь одно лишь словечко,
проблеск, знак одобрения, пускай изредка, не похвала, а всего лишь намек на похвалу – меня, во всяком случае, воодушевили бы куда больше. Чего нам, если подумать, лично нам, лагерникам и этому конвоиру-солдату, было сердиться или обижаться друг на друга? Да и тщеславие, в конце концов, остается при нас даже в лагере; и у кого, пускай в самой глубине души, не живет потребность хоть в капельке теплоты? Ведь разумным, убедительным словом можно достичь куда больше, так мне казалось.
Но даже подобные мысли, подкрепленные удручающим опытом, в основном еще не способны были поколебать моего настроя на то, чтобы быть хорошим. Даже поезд, если смотришь вперед, как-никак, а движется к цели, и цель эта где– то, пускай далеко, но брезжит перед тобой. В первый период, в золотые времена, как мы потом называли их с Банди, концлагерь Цейц, при должном соблюдении правил и при некоторой удачливости, представлялся вполне терпимым местом – пусть временно, пусть лишь до того момента, само собой, пока будущее не избавит тебя от подобных иллюзий. Два раза в неделю – полпорции хлеба, три раза – треть; четверть – всего лишь дважды. Довольно часто – Zulage. Раз в неделю – вареная картошка (шесть картофелин, отсчитанные в шапку; тут уж Zulage, понятное дело, не полагается); раз в неделю – молочная лапша. Росистое летнее утро, ясное небо, горячий кофе быстро заставляют забыть тягостную досаду раннего подъема (в такие моменты важно как можно быстрее справиться со своими делами у отхожей ямы, потому
что очень скоро прозвучат команды: «Appel!», «Antreten!»[32]). Утренняя поверка, правда, много времени обычно не занимает: в конце концов, работа ждет, работа торопит. Одна из боковых проходных завода, которой пользуемся и мы, заключенные, находится в десяти—пятнадцати минутах ходьбы от нашего лагеря: чтобы попасть к ней, надо свернуть с шоссе влево и идти прямиком по песчаному пологому склону. Уже издали мы слышим гул, скрежет, бренчание, тяжелые вздохи, трех-четырехтактное прокашливание железных глоток: завод приветствует нас; с лабиринтом его улиц, переулков, перекрестков, с маячащими над ним подъемными кранами, дымовыми трубами, с грызущими землю машинами, с переплетением рельсов, вздымающимися в небо трубами, градирнями, сетью трубопроводов завод этот – настоящий город. Множество ям, канав, развалин и осыпей, хаос вывороченных из земли труб и кабелей, похожих на выпущенные кишки, – все это следы авианалетов. Завод – это я узнал в первый же обеденный перерыв – называется «Braun-Kohl-Benzin
Aktiengesellschaft»[33], сокращенно «Brabag»; «Аббревиатуру эту когда-то регистрировали на бирже», – как-то услышал я здесь, и мне даже показали толстого человека – натужно сопя и далеко отставив локоть, он как раз
вытаскивал из кармана хлебный огрызок, – от которого исходила эта информация и о котором потом, не без некоторой веселой иронии, в лагере много говорили – хотя от него самого я такого ни разу не слышал, – что когда-то и он был владельцем нескольких акций. Еще я слышал – да и запах, что стоял здесь, сразу заставлял вспомнить нефтеперегонный завод на острове Чепель, – что здесь тоже производят бензин, но производят каким-то хитрым способом: не из нефти, а из бурого угля. Это показалось мне интересным, но я понимал, что ждут от меня, само собой, не моего мнения, интересно это или нет, а чего-то совсем другого. Одним из самых волнующих
для нашего брата был вопрос о том, в какую Arbeitskommando[34] ты угодишь. Иные лагерники предпочитают работать заступом, другие – кайлом, третьи клянутся, что лучше всего – прокладывать кабели, четвертые норовят попасть к бетономешалкам, и кто знает, что за тайные причины, что за подозрительные предпочтения заставляют пятых тянуться к канализационным работам, целыми днями стоять по пояс в желтой жиже или в черной нефтяной массе, хотя в наличии такой причины мало кто сомневается, поскольку чаще всего тут фигурируют латыши-«мусульмане», ну и еще их единомышленники, «финны». Летящая откуда-то с высоты, сладостно-грустная, долгая и манящая мелодия команды «antreten» раздается лишь раз в день: вечером, когда наступает час
возвращения домой. В толкотне вокруг умывален Банди Цитром, издав боевой клич: «Мусульмане, потеснись!», освобождает немного пространства для нас двоих, и нет такой части тела, которую мне удалось бы укрыть от его строгого контроля. «Инструмент тоже помой, а то вши заведутся!» – говорит он, и я, смеясь, подчиняюсь ему. После умывания начинается тот самый час: час мелких забот, шуток, жалоб, встреч, бесед, сделок, обмена слухами, час, которому кладут конец лишь радующее душу погромыхивание котлов и сигнал, каждого срывающий с места и побуждающий к
быстрым действиям. Потом: «Appel![35]» – и тут уж только вопрос удачи, надолго ли. Но проходит час, два, ну, самое большее – три (тем временем уже и прожектора включились), и – торопливый бег по узкому проходу внутри палатки, с двух сторон которого находятся четырехъярусные ряды коробок, на здешнем языке – «боксы», спальные места. Потом какое-то время вся палатка – сплошной полумрак и шепот: это час рассказов и разговоров о прошлом, о будущем, о свободе. И тут ты узнаешь: оказывается, там, дома, каждый был безмерно счастлив, а еще, чаще всего, богат. Ты узнаешь, кто и что ел обычно на ужин, а иной раз и другую, определенного свойства информацию, которой доверительно любят делиться друг с другом мужчины. Кто-то, например, утверждал – позже я никогда больше такого не слышал, – что в баланду
подмешивают, по известной причине, какое-то успокоительное средство, кажется «бром», – так, по крайней мере, считают лагерники помоложе, и лица у них при этом многозначительные и немного загадочные. Банди Цитром в такие моменты обязательно вспоминал улицу Незабудка, огни Будапешта и – тоже главным образом в первое время, и тогда мне, само собой, поддерживать разговор было трудно – «пештских бабенок». А однажды мое внимание привлекло приглушенное бормотание, тихое, протяжное, сопровождавшееся странным напевом, и, повернувшись к источнику этих звуков, я увидел в одном из углов слабое мерцание свечи, и кто-то сказал, что сейчас вечер пятницы и что там – священник, вернее, раввин. Я пробрался по верхним ярусам, чтобы взглянуть, что там происходит: в самом деле, в группе людей я увидел его, раввина, которого знал еще с Будапешта. Службу он проводил, конечно, в лагерной робе и шапке, да я и недолго его слушал: мне хотелось не молиться, а спать. Мы с Банди Цитромом обитаем на самом верхнем ярусе. Свой бокс делим еще с двумя парнями: оба – молодые, веселые и, как и мы, будапештцы. Вместо матраса у нас – доски, на досках – немного соломы, поверх нее – мешковина. Одеяло – одно на двоих, но летом, в конце концов, и это – больше, чем надо. Места у нас не то чтобы очень много: если я повернусь, должен поворачиваться и сосед; если он подтянет колени к груди, приходится подтягивать колени и мне. Однако спим все равно крепко, и сон заставляет все позабыть – в самом деле, золотые это были денечки.
Изменения я заметил несколько позже – прежде всего это относилось к размеру хлебной пайки. Я мог – мы могли – лишь гадать, куда так безвозвратно ушли времена, когда нам еще выдавали по половине черной, как грязь, маленькой булки: на смену ей необратимо пришла пора третей и четвертушек, да и Zulage ушли в область воспоминаний. Именно тогда поезд стал замедлять ход, готовый вот-вот остановиться совсем. Я еще пытался смотреть вперед, но взгляд мой проникал только до завтра, а завтра будет опять точно такой же день, как сегодня; если, конечно, повезет. Все меньше и меньше оставалось во мне желания жить, все меньше и меньше энтузиазма; каждое утро я вставал чуть-чуть с большим трудом, каждый вечер засыпал, чуть-чуть более усталый, чуть-чуть более голодный. Я чуть-чуть принужденнее двигался, все становилось как-то тяжелее и тяжелее, даже сам я был себе в тягость. Смело могу сказать: мы уже далеко не всегда были хорошими заключенными, и признаки этого быстро стали заметны и на солдатах, и на наших привилегированных сотоварищах, среди которых на первом месте, хотя бы уже по своему положению, был, конечно, староста лагеря, Lageraltester.