Василий Белов - Кануны
— Вставай, батюшка, благословясь!
Николай Иванович, не веря в свое излечение, все еще лежал.
— Николай Иванович, пгги остывают.
Отец Николай облегченно поднялся, все начали хвалить Таню. Между тем запахло мясными щами, Евграф принес насадку пива, распечатал пару посудин. Иван Никитич встал, все затихли.
— За работу вам, люди добрые, спасибо, дай всем бог здоровья. Спасибо! Честь и место! — Он трижды поклонился, приглашая народ за стол, поклонился и Евграф, и Марья, и Аксинья. Люди, крестясь, заусаживались. Из пяти деревянных блюд в нос шибало горячими щами, за каждым блюдом оказалось по семь-восемь человек.
Акиндин Судейкин пересел сам, подмигнул кому-то, сделали небольшое перемещение, и Таня оказалась рядом с Носопырем. Не все сразу заметили это: уж очень вкусны были щи, а голод велик. Марья с Аксиньей не успевали доливать. Ложки стучали друг о дружку, люди прикрякивали. Последний раз бабы добавили в блюда и высыпали туда же крошеную говядину. После щей они подали горячий саламат: пареную овсяную крупу, щедро сдобренную топленым коровьим маслом. Но многие уже насытились и отодвинули ложки. В Жучковой компании хлебал один он: Нечаев, Новожилов и Володя Зырин уже сворачивали цигарки. Жучок старательно дохлебал саламат и хлебным мякишем начисто зачистил остатки. Он подал блюдо Николаю Ивановичу.
— На-ко, батюшка, дохлебай. Больно скусно.
Отец Николай, не заметив подвоха, взял блюдо.
— Ах ты, Жучок, едрена-мать… — Он бросился к обидчику через стол, но тот увернулся от преследования. — Ах ты бес криворотой, да я тебя.
— Остепенись, батюшка, еще кисель есть, — подал голос Акиндин, все зашумели.
— Я ему, бесу, саламат вытряхну, ей-богу!
— Не связывайся лучше!
— Нет, а слабо!
— Ничего тебе, Николай Иванович, с Брусковым не сделать.
— Оборет, это уж как пить дать!
— А где Судейкин-то?
— Да, да, ну-ко, Акиндин, спой, чего навыдумывал-то севодни.
— Я к осине-то подъехал, гляжу — директива…
— Спой, Акиндин, послушаем.
Акиндин вылез из-за стола, ушел курить к порогу. Кисель с молоком хлебали уже всего человек десять, все давно были сыты.
— Царю да киселю места хватит, — приговаривал Кеша, хлебая на пару с отцом Николаем.
Евграф подошел к Акиндину Судейкину. Не желая, чтобы Акиндин пел, он завел с ним разговор, и Судейкин степенно присел на приступок.
— Да, Евграф да Анфимович, по нонешнему времю строить накладно. Я вон хлев начал рубить, да и то… Сколько дерев-то вывезли?
— Триста. Кабы топорики-то повострей, оно бы…
— Порядошно.
— Акиндин Ларивонович, топорами-то меняться уговаривались, — не отступал Евграф.
— Чего?
— Топориками-то хотел махнуться, ну-к, покажи.
— Да у меня дома.
— А это чей? Разве не тот?
— Этот не тот, — Судейкин отодвинул топор подальше.
— Как же не тот, ежели с круглым клеймом, — Евграф вытащил топор Акиндина из-под лавки. — Вишь ты, вроде пилы… По гвоздю, что ли, тюкнул?
— Неужели? — притворялся Акиндин.
— На то Христос…
— Хм. Вот мать-перемать, а ведь и правда. Где это я?
— Видно, нечаянно, — сочувственно сказал Евграф и пошел ставить самовар.
По избе шли всякие разговоры. Вспоминали, кто сколько срубил и отвез дерев, как разъезжались на глубоких снежных местах.
— Дедко, а ты чего, обедать дак ты тут, а в лес тебя нету.
— Ось? Худо я чую-то.
— Не скажи. Дедко робил не хуже тебя. Все сучья у нас спалил, вишь, и сейчас гарью пахнет.
— Запахнешь, коли в бане живешь.
— А ты, Миколай Миколаевич, когда жениться-то будешь?
— Моя малина не опадет.
— Ой, гляди, комиссар!..
— Сопронов-то дома? Пришел, приступом ко мне: подпишешься на сельский заем? Я говорю, нет, Гено, у меня налогу еще второй строк не плачен. Он за скобу. Подпишусь, говорю, только не уходи.
— А вот Кеша опять в карты выиграл третьего дни.
— Кеша человек везучий. От налогу освободили, в карты обыграл Николай Ивановича.
— Нет, те денежки Северьяну Брускову достались.
— Ну, Нечаева обыграл.
— Это правда.
— Да чево Судейкин-то?
— Да вон уж газету взял.
Судейкин, в окружении мужиков, и впрямь развернул газету, начал читать. Он всегда начинал читать и петь по газете.
— Писано, пописано про Ивана Денисова. Как жили шибановские мужички, где мои очки?
— Давай, Акиндин, зачни чего, ежели.
— Севодняшнее-то не забудь.
Судейкин держал одной рукой газету, другой схватился за Палашкин сарафан.
— Ну, Палагия, вся на тебя надия, буду сказывать байку, подай-ко, матушка, балалайку!
Палашка сняла со шкапа балалайку, подала. Судейкин заиграл и запел:
Балалайка — восемь струн,Балалаечник дристун.
Многие остановили разговор, подвинулись ближе. Кеша Фотиев с блаженной улыбкой открыл рот и ждал, чего будет дальше. Акиндин, наяривая на балалайке, спел:
Вы послушайте, дружки,Это дело не смешки.
Он сделал проигрыш, все нахлынули еще ближе.
Как Микулин со ШтыремРазживалися вином.
Микуленок сразу прикончил разговор с Иваном Нечаевым.
Разживались Таниным,Сельсовет оставили.
Таня поджала губы. Послышались одобряющие голоса.
— Ну, Акиндин, давай!
— Не перебивай, говорят, не сбивай человека!
Микуленок у крыльця —Дай-ко, бабушка, винця,Нету, милый, нету-ста,Да зайди, пожалуйста.
В избе у Евграфа стало сразу тише. Табачный дым густо плавал от потолка до пола. Судейкин не останавливался. Он придумывал слова на ходу. Все давно знали об этом и старались не сбить его с толку.
Только вынула чекушку,Носопырь идет в избушку.
Палашка первая прыснула, не сдержалась, ее остановили с двух сторон.
Ой, миленок, ой, беда,Микуленка-то куда?Чем гонитъ на улицу,Посажу под курицу.
Судейкин только входил в раж, а уже многие лица застыли в напряженно-улыбчивом нетерпении. Балалайка брякала ловчее с каждой минутой.
От такого случаяВышла неминучая,Это, граждане, не шутка,Напугалася Рябутка —Взяла да и обо…ласъНа шибановскую власть.
От смеха в избе вспыхнули лампы, дым заколебался. Микулин смеялся и сам. Все равно сердиться было бесполезно — историю с курицей давно знала вся деревня. Мужики хлопали председателя по спине, утирая слезы. А Судейкин со строгим видом, не улыбнувшись, тренькал, дожидаясь тишины:
Дедку в бане не сидится,Вздумал дедушко жениться.Батожком-то в землю тычетУ меня денег сорок тысеч,Есть и мидъ, и серебро,Со мной жить будет добро.Чем те по миру ходить,Так лучше згодье[2] наводить,Наводить-то будешь меркой,У мня будешь акушеркой.
На этом месте даже суровый молчальник Клюшин расхохотался. Все поджимали животы, но, не успев просмеяться, затихали в новом напряжении. Судейкин не останавливался:
Таня ножкой топнула,Ох, не пойду за дохтура!Крикнул Коля из-за печки:— Это все не по-совечки,Все неправильное тут,Выходи, коли берут!
В избе Евграфа опять колыхнулись фитили в лампах; отец Николай кашлял, наваливаясь на столешницу. Кеша Фотиев колотил от восторга кулаком по полу, мелко трясся Савватей Климов, Иван Нечаев стонал и охал, бабы и девки тоже. Микуленок еде перевел дух, отмахиваясь от мужиков. Хотел уйти, но раздумал, сел снова на пол. Новожилов надорвался и только икал; сквозь шум, махая рукой, Таня кричала Судейкину: «Нечистой дух, отстань! Не пой, не пой больше-то. Ой, сотона стамоногой».
— Пой, Акиндин, без сумленья! — настаивал Савватей Климов. — Игнаха уехал, пусть слушают.
— А что мне Игнаха, — упирался Судейкин, — я сам себе Игнаха.
Носопырь, приставляя ладонь к уху, спрашивал каждого:
— Ось? Чего говорят-то?
Один Жучок, умаявшись за день, сладко похрапывал на лежанке.
XV
Февральская ночь притушила огоньки в деревнях, окутала спокойной тьмою Ольховскую волость. На масленицу, после крещенских морозов, слегка потеплело в окрестных непроходимых и непроезжих лесах. Поля и снежные пустоши не мерцают под зеленым лунным сиянием. Ночью чуть дышат сонливые несердитые ветерки. Они лениво шевелят поземкой, пробуют свист. Переметают широкий зимник, долго бегущий в центр волости — в деревню Ольховицу. Ночью спит, никуда не бежит и эта дорога. Волки спокойно выходят на зимник, идут по самой его середине, обходя большие деревни. Проснется, взбаламутит весь дом какая-нибудь трусливая шавка. И опять все тихо. Небо в бесшумных движениях полярных сполохов. Высокие желтоватые столбы, сменяя друг друга, перемещаются, гаснут. Пахнет промороженным сеном и деревами домов: отпышкались, считай, пересилила зиму деревня Ольховица. Как и Шибаниха, она спит спокойно. Во всех домах давно погашены лучины, коптилки и лампы, а отблеск редких иконных лампадок не достигает окошек.