Габриэль Гарсиа Маркес - О любви и прочих бесах
Ужин был приготовлен в соответствии с местными вкусами: сильно наперченные первое и второе мясные блюда и столь же сильно наперченный салат из тропических овощей. Милашка Оливия угощала его как заправская хозяйка дома, что вполне соответствовало ее наряду. Псы ходили за ней по пятам, протискиваясь меж ног, а она их отпихивала с ужимками новобрачной.
Милашка Оливия села за стол напротив маркиза, как они сидели бы в свои молодые годы, но теперь их не отвлекала любовь; они ели молча, не глядя друг на друга, потея от жары, вяло черпая ложкой бульон, — точь-в-точь как супружеская пара в застарелом браке. После первого блюда она вздохнула и меланхолично заметила:
— Вот такими мы с тобой могли бы стать.
Маркиз заразился ее циничным прямодушием. Он смотрел на нее: обрюзгшая и постаревшая, без двух зубов, с мешками под глазами. Да, такими они могли бы стать, если бы в свое время он имел смелость ослушаться отца.
— Ты и без того изменилась.
— Я не меняюсь. Какой была, такой остаюсь, — сказала она. — Один только ты этого никогда не замечал.
— Однако из толпы твоих подруг я выбрал тебя, хотя все вы были молоды и прекрасны и трудно было сделать выбор, — сказал он.
— Я сама выбрала себя для тебя, — сказала она, — а вовсе не ты. Ты всегда был таким, как сейчас. Болван и недотепа.
— Ты оскорбляешь меня в моем собственном доме, — сказал он.
Назревающий скандал воодушевил Милашку Оливию.
— Этот дом такой же твой, как и мой, — возразила она. — И дочка тоже моя, хотя ее сука родила.
И, не дав ему рта раскрыть, заключила:
— А теперь — вот беда, — в такие скверные руки ее отдал.
— В руки Господа Бога, — сказал он.
Милашка Оливия взревела от ярости:
— В руки сына епископова, который ее покрыл да обрюхатил!
— Если не прикусишь язык, захлебнешься ядом! — возмутился маркиз.
— Сагунта любит приукрасить, но не соврет, — сказала Милашка Оливия. — И не вздумай унижать меня, только я одна у тебя осталась, чтобы припудрить тебе рожу, когда в гроб ляжешь.
На том, как всегда, разговор закончился. Ее слезы капали в тарелку, разбавляя суп. Псы было задремали, но их разбудила громкая перепалка; они навострили уши и глухо зарычали. Маркиз задыхался от гнева.
— Вот видишь, — прохрипел он, — какими мы были, такими и остались!
Она выскочила из-за стола, собрала всю посуду и со злостью стала ее мыть. При этом каждую вымытую посудину тут же вдребезги била о край мойки. Он равнодушно глядел на нее, пока она в слезах не перетаскала груду фарфоровых осколков в мусорный ящик и не отправилась восвояси. Маркиз так и не узнал, да и никто не узнал, в какой такой миг Милашка Оливия перестала быть самой собой и снова превратилась в видение, бродящее ночами по дому.
Сплетня о том, что Каэтано Делауро — сын епископа, заменила прежнюю: о том, что, мол, они с епископом — любовники еще с времен Саламанки. Версия Милашки Оливии, подхваченная и пущенная в ход Сагунтой, звучала так: Мария Анхела была заперта в монастыре, чтобы удовлетворить сатанинское вожделение Каэтано Делауро, от которого она зачала сына о двух головах. «Ихние оргии, — говорила Сагунта, — взбудоражили всех монахинь-кларисок, всех до единой».
Маркиз никак не мог обрести душевного равновесия. Разгребая завалы своей памяти, он искал местечко, где бы укрыться от своих страхов, и наткнулся на воспоминание о Бернарде, весьма приукрашенное его одиночеством. Сначала он хотел снова закопать эти памятные дни поглубже, памятуя о многих отвратительных вещах: о ее тошнотворных запахах, о плебейских выходках, подагрических шишках… Но чем больше он вспоминал о ее пороках и изъянах, тем романтичнее она ему казалась. Изнывая от тоски, он отправил ей послание в Махатес на сахароварню, где, по его предположению, она должна была находиться. Да, она жила там. Он убеждал ее забыть прежние ссоры и вернуться домой, чтобы по меньшей мере не умереть в одиночку. Не получив ответа, маркиз пошел к ней. Он с трудом узнавал старую дорогу и места. Мельница и плодородные земли, бывшие когда-то гордостью вице-королевства, пришли в полный упадок. Дорога заросла травой и чертополохом. Сахароварня лежала в руинах, механизмы покрылись ржавчиной, но два полудохлых быка все еще были привязаны к мельничному колесу. Один лишь пруд казался живым в этой мрачной юдоли смерти. Еще до того как маркиз разглядел дом за частоколом засохшего на корню сахарного тростника, он почуял запах туалетного мыла Бернарды, которым она издавна пропахла, и понял, как ему хочется ее увидеть. Она сидела в качалке на крыльце и пила какао, уставив вдаль неподвижный взор. На ней была легкая розовая блуза, а волосы еще не высохли после купания в пруду.
Маркиз, прежде чем одолеть три ступени крыльца, поздоровался: «Добрый день». Бернарда рассеянно ответила, будто и не ему, а кому-то незримому. Маркиз поднялся на крыльцо и какое-то время обозревал оттуда картину полного запустения. От водоема до самого горизонта на полях сахарного тростника зеленела густая лесная поросль.
— А где же люди? — спросил он.
Бернарда отвечала, глядя мимо него куда-то в сторону, точь-в-точь как это делал когда-то ее отец.
— Все ушли, — сказала она. — На сто лиг вокруг нет ни одной живой твари.
Он оглянулся, ища стул. Кирпичные стены дома потрескались, а сквозь щели в полу пробивалась хилая зелень с лиловыми цветочками. В столовой стоял старинный стол со стульями, источенными термитами; стрелки часов замерли неизвестно когда, а воздух, насыщенный пылью, бил в нос затхлостью. Маркиз взял стул, сел поближе к Бернарде и сказал ей совсем тихо:
— Я пришел за вами.
Бернарда не шевельнулась и едва заметно кивнула. Он рассказал о своем житье-бытье: пустой дом, коварные рабы с ножами за каждым углом, нудные ночи.
— Это не жизнь, — сказал он.
— Ее и не было, — сказала она.
— Возможно, могла бы быть, — сказал он.
— Я бы так не выразилась, если бы точно не знала, как я его ненавижу, — сказала она.
— Я тоже всегда думал, что ее ненавижу, — сказал он, — а сейчас не знаю, что и думать.
Тогда Бернарда начала свой чистосердечный рассказ, дабы он познал ее душу во всей красе. Она поведала, как отец подсылал ее к нему под предлогом продажи сардин и маслин; как они облапошили его с гаданием по руке, как отец присоветовал ей изнасиловать упрямца, не хотевшего на ней жениться, и как они с отцом трезво и холодно рассчитали, что ей надо родить от него ребенка и связать по рукам и ногам на всю жизнь. Супруг должен благодарить ее за то, что она пожалела его и не подсыпала ему яд в суп, как советовал отец, чтобы ей не возиться с родами.
— Я сама накинула себе петлю на шею, — сказала она. — И ни о чем не жалею, но можно ли еще требовать, чтобы я полюбила эту девчонку-недоноска или вас — виновника всех моих несчастий.
После гибели Иуды Искариота трудно было измерить всю глубину ее падения. Стремясь найти его в других мужчинах, она всецело предалась распутству со своими рабами из сахароварни. Многообразие сначала ее утомляло, но потом она вошла во вкус. Негры приходили группами по требованию, и она развлекалась с каждым по очереди под сенью широколистных банановых кустов, пока наконец крепкая медовуха и густое какао не лишили ее женских прелестей. Бернарда расплылась и подурнела, но неприглядность не умерила ее плотских аппетитов. Она стала оплачивать свои радости. Сначала всякой мишурой молодым парням в зависимости от их привлекательности и размера, а потом — золотыми монетами всем, кого принимала. Случилось так, что она слишком поздно обнаружила их повальное бегство в поселок Сан-Базилио-де-Паленке в поисках спасения от ее неуемного сладострастия.
— Тогда мне захотелось изрубить всех в куски, — сказала она не моргнув глазом. — И не только их, а вас с девчонкой тоже. И моего мерзавца-отца, и всех, кто изгадил мне жизнь. Но под рукой уже никого не оказалось, некого было убивать.
Они молча смотрели, как садится солнце где-то за полями засохшего тростника. Вдали слышался вой множества каких-то животных и надрывный женский голос, звавший их по имени. Одного за другим, пока не спустилась ночь.
— Да, вижу, мне не за что тебя благодарить.
Он не спеша поднялся, поставил стул на место и пошел туда, откуда явился, не прибавив ни слова, не кивнув на прощание. Два года спустя в тех местах на нехоженой тропке нашли его скелет, на совесть очищенный стервятниками.
Мартина Лабарде в тот день долго сидела за вязаньем, которое давно не брала в руки, и хотела завершить работу. Потом пообедала в камере Марии Анхелы и пошла к себе отдохнуть в час сьесты. К вечеру, закончив вязанье, она сказала девочке с непонятной грустью:
— Если когда-нибудь выйдешь из этой тюрьмы или если отсюда первой выйду я, не забывай меня. Большего мне и не надо.