Мария Арбатова - Меня зовут Женщина
Электричка — нет сил какая хорошенькая: полы устелены ковром, диваны — клетчатым бархатом, буфет, туалет, билет астрономической стоимости. Бедные ездят на машинах, богатые улыбаются из электричек. Подъезжая к Шефилду, изумленно вижу родной индустриальный пейзаж, просто первые кадры «Маленькой Веры», да и дышать нечем.
— Что это такое?
— Шефилд — рабочий город, дорогая, — объясняет Пнина. — Мой Алан, он такой благородный, он работает в образовательном центре для безработных. Он мог бы сделать карьеру, стать профессором, но он такой же сумасшедший, как Рональд.
— Здесь невозможно дышать, в Шефилде, наверно, много болеют дети.
— О, еще как. Они все время борются за экологию, но их никто не слушает. Мальчики Алана много болеют, у Роберта хронический бронхит, а Алекс — астматик. Это все из-за воздуха.
— Почему же Питер их не вылечит?
— Это сложно объяснить, дорогая. Питер очень дорогой врач, а Алан — бедный учитель. И еще много чего. Тебе этого не понять, у вас все по-другому.
Я представляю себе бедную четырехэтажную лачужку Алана.
— Какая уютная электричка.
— Да, дорогая, недавно террористы взорвали точно такую же электричку, — зевает Пнина.
— Как взорвали? С людьми? — аж подпрыгиваю я.
Ну, конечно, с людьми, они же террористы. А до этого целый автобус с детьми, — Пнина снова зевает: мы же встали ни свет ни заря. — Они там с Тэтчер о чем-то не договорились.
— И вы рассказываете об этом так спокойно!
— Мы привыкли. Это их работа. У Рональда есть знакомый, он раньше работал террористом. Такой образованный джентльмен в клетчатом пиджаке с трубкой.
В Англии меня не покидает ощущение путаницы, например:
— Мне звонила Джин, у нее случилось несчастье, — говорит Пнина упавшим голосом. Советское сердце на слово «несчастье» реагирует определенным способом. Дальше после паузы, достойной шекспировского королевского театра, следует: — Она потеряла ключи от машины, и ей пришлось проехать полгорода, чтоб заказать новые.
Или:
— Я видела хромую кошку, видимо, ей машина переехала лапу. У нее были такие глаза. Она мне будет сниться. У нее были совершенно несчастные глаза.
А вот в бедном квартале мальчишка у ресторана умоляет глазами о подачке.
— Смотри, дорогая, какой он милый. Какое у него умненькое личико.
Нищая грязная старуха с рюкзаком на плечах сидит на скамейке.
— О, этого у нас много, дорогая. Жизнь в Европе дорогая и сложная.
При всей щедрости, натыкаюсь на полное нежелание врубаться в нашу советскую ситуацию, унижающее в сто раз больше, чем оплата наших счетов.
Люди в Шефилде теплее лондонцев.
— Вот тебе самый лучший шоколад, моя любовь! — говорит мне раскрашенная торговка на вокзале, лучась от нежности.
Алан, Розмари, Роберт и Алекс подъезжают на вполне шикарной, по моим представлениям, машине.
— Почему Алан считается бедным? — спрашиваю я у Пнины в резиденции Алана и Розмари, которая учится на юриста.
— Но ведь Питер имеет дом еще больше, машину еще лучше и может принимать на вечеринке двести гостей, — объясняет Пнина.
У камина в гостиной скачут восьмилетний Алекс и пятилетний Роберт. Розмари — мать двоих детей и студентка. В комнатах нормальный бедлам, я сразу начинаю чувствовать себя как дома после вылизанных, как витрины, английских жилищ; а Пнина, у которой для вытирания разной посуды разные полотенца, наоборот. Алан говорит по-русски, примерно как я по-английски, на этой тарабарщине мы отлично друг друга понимаем.
К детям здесь относятся более чем спокойно.
— Роберт вчера свалился с лестницы второго этажа на первый, у него сегодня на лбу синяк, — дети пользуются всем жизненным пространством дома от чердака до вечно открытого погреба, набитого яблоками, купленными в сезон. Им разрешено лезть в камин руками и игрушками, драться в пролетах крутых лестниц, выбегать на улицу в носках, носиться на проезжей части перед домом («дети не должны бояться своей улицы»), играть с горстями земли на ковре в гостиной, лезть в домашний бассейн прямо в одежде. На них не кричат, их не дергают.
Обед у Алана для меня омрачен визитом какой-то приятельницы, которой есть не дают. Я сижу и давлюсь деликатесной рыбой, пока она весело рассказывает новости. Суп из протертой моркови и протертого репчатого лука мною мужественно съедается до конца. Счастье, что нет Пети и Паши, они бы упали от одного вида этого супа в обморок.
Запихнувшись в машину, вся компания едет демонстрировать мне Беквел — место, знаменитое в Европе своими тортами.
— Смотри, дорогая, это наше самое красивое графство! — хилый пригорок с жалкой растительностью.
— О, очень мило.
— А вот английские крестьянские дома, какие они простые и изысканные, — серые такие бараки из тесаных булыжников после наших-то резных окошечек и крылечек, вот уж где захлебываешься от квасного патриотизма. И как ни милы англичане, самые красивые сувениры в роскошных шопах — наши. Не потому, что яркие, а потому, что живые. И еще итальянские, в остальных не хватает ни души, ни чувства юмора.
Дети кормят уток в беквельском озере. Туристов больше, чем листьев на деревьях.
— Смотри, вот традиционный беквельский сувенир. Хочешь его? — птицеобразное существо, которое то ли вешается, то ли привинчивается, то ли ставится.
— Из чего у него голова?
— Из кокосового ореха.
А давно в Англии произрастают кокосы?
— Какая разница, где они произрастают, главное, что сувенир — беквельский.
Вдруг я соображаю, что единственный человек в Англии, который понимает все, что я говорю, — это Алекс. Он сидит у меня на коленях в машине, старается говорить как можно чище, терпеливо отвечает на вопросы и дает возможность не стесняться того, что у меня по-английски не выходит. Проболтав время дороги бог знает о чем, на бог знает каком языке, мы расстаемся людьми, сказавшими друг другу самое главное.
В Англии, как, впрочем, везде, интересней всего общаться с детьми. Может быть, в Англии больше, чем везде. Английский ребенок еще нормальный человек английский взрослый — уже восковая фигура. Видимо сдвиг на животных связан у англичан с низким статусом человеческой эмоциональной жизни. Они позволяют себе душевную жизнь с животными, не принятую с людьми. Одним словом, колониальная психология, накладываемая в детстве как лекало, мстит исполнителям за излишнюю прилежность.
Класс вождения автомобиля у англичан таков, что в нашей стране их можно показывать за деньги.
— Как вы не врезаетесь друг в друга в такой тесноте? — спрашиваю я Рональда.
— Мы с детства привыкли ездить быстро и тесно. Мы очень выдержанны за рулем и терпимы.
Однажды с пакетом только что купленных шмоток я перехожу улицу с согласия светофора. Как только дохожу до середины, все машины начинают истерически гудеть. В ожидании штрафа — а я только что потратила последний пенс и иду домой пешком — бросаюсь вперед и перебегаю вторую половину улицы. Тут все сонные водители выскакивают из машин и начинают хором что-то орать. Похолодев от страха, столбом останавливаюсь на тротуаре в ожидании полиции или возмездия в другой форме. Тут взгляд, двигаясь по направлению уже целого леса вытянутых указательных пальцев, натыкается на малиновую рубашку, выпавшую из моей сумки в начале перехода через улицу.
Трогательно сложив английские рукавчики, она лежит в миллиметре от колес белого автомобиля, хозяйка которого взывает ко мне, особенно беснуясь и глотая все гласные. Меня довольно трудно смутить, но к рубашке я бегу с лицом бордового цвета. Сунув ее в пакет, тихо встаю на тротуаре, но они решают допраздновать победу английского гуманизма над туристской рассеянностью и не двигаются с места, пока я не пройду на другую сторону. Натужно улыбаясь всем сразу и каждому в отдельности, второй раз иду сквозь строй с горящими ушами, высказывая про себя все советские эпитеты по адресу малиновой рубашки. Только теперь они едут, прощально сигналя и помахивая мне руками. За время мизансцены их накопилось на дороге столько, что я чувствую себя Ворошиловым, принимающим парад войск.
Англичане патологически дисциплинированны. У них очень славная и стабильная аура, и мне, как человеку дикому, все время хочется их потормошить. Кажется, что они, как куклы при надавливании на пищалку, могут сказать «мама» человеческим голосом. Меня потрясают англичане, спокойно сидящие несколько часов в дорожной пробке, не шевельнув бровью. Меня ужасают англичане, стоящие в очереди перед контролером, проверяющим билеты на электричку, и не могущие попросить, чтоб их пропустили вперед, когда уходит именно их поезд. Мы ведь полагаем, что хождение строем — советская атрибутика. Никак нет. Англичанин гораздо точнее встает в очередь, гораздо терпеливее ждет чего угодно, гораздо естественнее соглашается на самое абсурдное правило. Он управляемей, моделируемей, сдержанней и зажатей за счет загубленного эмоционального естества, а главное — считает это первой своей гражданской добродетелью.