Георгий Давыдов - Крысолов
Нет, с возрастом она не становилась язвительной все больше и больше. А иначе посвятил бы ей акростих Вано Бунивян в 1949-м, когда она с Буленом наведалась в Париж? —
Ольга
Озноб осенний в позднем ноябреЛисты стряхнул неторопливо.Года, как листья, тоже в серебре,А сердце и в годах — огниво.
Серебро означает, разумеется, седину — но не была никогда Ольга такой глупой, чтобы печалиться из-за этого. Тем более (острил Булен) ей надо было удирать из Парижа ланью: парижские леваки распустили слух про сотрудничество Буленбейцера с немцами. «Ты, Олюшка, не изменилась настолько, чтобы соответствовать паспорту мадам Жоффруа, который ты носишь с собой».
И, скорее всего (думала Ольга), он не подслащивался. Ведь опубликует же в 1952-м Вольдемар Алконостов в очередном сборничке стихотворений «Влюбленность»? В память о встречах в 1938-м, когда они познакомятся. Только познакомятся — всегда настаивала Ольга. Заметим, что это не «Влюбленность», позже ставшая знаменитой и единственной допущенной к печати — по настоянию супруги Алконостова. Впрочем, стоило ли ревновать? (Удивлялась Ольга.) Там — лиризм, философизм — влюбленность-бездонность; влюбленность-потусторонность, а здесь, в ее «Влюбленности» — милая шуточка…
Не говорите, что влюбленностьЛишь грустный поворот лица.А если вас спасет бонтонностьИзысканного хитреца?
Когда увидите в жакетеТугом заманчиво, когдаНа обязательном банкетеСреди гостей вдруг молвит «да».
Или почудится? Пожалуй…Как это грустно, господа.Для Ольги вы всего лишь малыйНе без приятности, ну да.
Но вы ее подстережетеВ послеобеденном саду.«Вы легкие не бережете!Позвольте, я вас украду!»
«Крадите…» — царственная ножкаВ авто ступает не спеша.Такая царственная кошка,А по-французски — руаяль-ша.
Куда вам деть свою бонтонность?Манеры, долг, мораль — куда?Вы беззащитны, ведь влюбленностьНе остужают пудом льда.
Сказать ей: «Нимфа Лорелея»?Ведь час прогулки пролетел,Или намеком, но смелее,Допустим, про слиянье тел?
«Измучила совсем влюбленность…»«Я догадалась…» Что — тогда?Лишь вздохи и недоговоренность…«Так поцелую?» — «В щеку — да».
— А смотрите, — сказала Ольга (чтоб поддразнить?) Алконостову, — Какие поэзы мне написали в Москве — а я и не знала!
Алконостов удивился пасхально-яичным лицом и наклонился над страницей, которую вложил в гербарий Илья в день отъезда снова в Германию (а цветы они собирали, идя вдоль дороги, пока Булен их не нагнал):
Ты где по мокрому Парижу?Тебя так далеко не вижу.Листаю только я в МосквеВсе телефоны: а, бе, ве…
— Да… — Алконостов потеребит листок: — В Москве такая бумага, что писать на ней для поэта — отвага…
— Сейчас он в Берлине…
— Тоже прескверный городишко…
Но твой ведь навсегда молчит,Гудками плачет и-ит, и-ит, и-ит.Покорны станьте, провода,Как для Христа была вода.
— Засуньте в стихи Христа — получится красота…
— Это не предмет для шуточек…
Алконостов объясняюще ткнет пальцем в строчки.
Пусть я пойду по проводам,Как он когда-то по водам.Не бойся — крикнешь вдруг мне тыЧрез телефонные версты.
— Ну разумеется, ведь «километры» можно срифмовать исключительно с «гетры».
В сети из телефонных путГудки печально позовут.Достаточно и двух минут.Я слушаю! Лишь у-ут, у-ут, у-ут…
— Поэт, спрашивается, или словомут? — Алконостов умел жалить.
— Володя, я накажу вас пощечиной!..
— Лучше — погубиной…
6.Нет, Илья спрятал страничку днем раньше. Попросил гербарий еще раз — она купилась на комплимент — «у тебя прирожденный дар изготовлять гербарии! Пожалуй, сам Линней тебе обзавидовался бы» — и смешно ворошил страницами. Впрочем, она даже была недовольна — чепуховый гербарий, а все-таки жаль, если испортит. На перроне, когда прощались (он поцеловал ей руку, она повела губами по его холодной щеке), он почему-то сказал «глянь в герварий…» Да, холодно — и она запомнила, как он выговорил словечко — «герварий»…
Это, соответственно, апрель 1938-го — и какие жалкие, но все-таки цветишки (не называть же их цветами) они собрали. Он уезжал утром следующего дня после размолвки в ресторане-крыше, но все было славно. Илья смеялся, Булен вовсе лаял смехом (очень весело, правда, увидеть в ту пору на перроне даму с вихляющимся турнюром — «а нет ли у нее в задике подслушивающей аппаратуры?» — толкал Илья Булена локтем — уж очень профессия друга его забавляла — «Правда, шпион? Правда, диверсант?») Ольга тоже смеялась и думала: вот, светские люди, — тошно, а делаем вид, что весело. Впрочем, Булену не было тошно — с чего?
Илья обещался черкать им открытки — и черкал. Она обещалась отвечать — отвечала. Открытка, надо признаться, — жанр для глупых. Зачем спрашивать, как здоровье, если он всегда скажет «великолепно», а спросить, например, про кашель она не решалась? Зачем спрашивать, как отец, как мама, — если Илье это больно? Зачем спрашивать про смешной порошок, который он изобретает, если он про это никогда не расскажет ни в письме, ни тем более — в открытке, да и она не поймет? Зачем спрашивать, что он сейчас читает, если ничего, кроме диссертаций коллег по лабораторной ворожбе, даже в руки не берет? Нет, — в поезде, пока ехал к ним, читал (оказывается, на берлинском вокзале есть лавчонка с русскими книгами) — она с удивлением увидела томик Алконостова, мято торчащий из Илюшиного пальто. «Ты его читаешь?» — «М-м» (он ответил почему-то виновато). «А что?» Оказалось — «Долорес» (роман «…с вьющейся кисеей эротизма — из которой вдруг выблеснет словцо „лядвия“ или „лавстори“ — где за северно-хилым, русско-ингерманландским, петербуржско-печальным, романовски-обреченным пейзажем с двумя березками и молодкой — вырисовывается нетронутый рай…» — как писал критик Серж Сияльский, впрочем, роман разругавший). «А я с ним знакома», — скажет она, конечно же, глупо. «С кем?» — Илья, правда, не понял ее.
И еще — раз уж посылать карт-посталь, надо озаботиться видом — тривиальная башня Эйфеля? или ресторация, где они были? а если шоссе, по которому шли вдвоем, где он рассказал ей про порошок? (но такой нет открытки — а отправлять самодельную, из фотографии, было бы слишком). А если (ну, разумеется, хохотнет Булен — это его юмор) — с ликом Сталина? Магазинчик при красном посольстве радушно предлагал такие. В 1935-м съехавшиеся на конгресс мира передовые мыслители покупали охотно. Болтун Арагон (тогда ему вменяли не красные взгляды, а красный нос после бордо — для француза конфуз невозможный) всегда носил при себе дюжину — извлекал их из портмоне, тасуя в воздухе разные масти (френч? толстовка? лишь мудрый взгляд в ваше предсердие? надежность мужского начала?) — «Вуаля! Вот он каков, камарад Сталин! Смотрите на него! Учитесь у него!» Единственно, что прежде действовало на нервы Арагону (но он скрывал, молодец), — тощий и визгливый коллега по цеху пера и малиновых убеждений — Анри (чтоб тебя) Барбюс. Он думал (идиот!), что без него не обойдется — считал себя экспертом (ну не идиот?) по Сталину. Теперь уже упокоился — буржуазные клеветники писали, что Барбюса отравили в Москве опять-таки в 1935-м. Разумеется, никто его не травил — разве нельзя и в Москве умереть своей смертью (ха-ха)? Нет ли, впрочем, здесь лапы вредителей (подсыпать мочевину в паюсную икру? подсунуть галоши на три размера меньше — вызвать, соответственно, отекание стоп? а подтяжки московской фабрички, выдаваемые посланцам Европы? — если зажимом ухватит интересное место — хана! горничная в «Метрополе» вполне могла работать на Бронштейна, отвлекая милым щебетом и направляя все ниже зажим). Нет, так просто нельзя было свалить молодчагу Барбюса. Бодр, смел, энергичен (к тому же он не пользовался подтяжками и с презрением смотрел на паюсную икру). Стоило выложить открытки, как Барбюс откуда-то из-за плеча Арагона включал речитатив: «…Вот он каков, камарад Сталин! Человек с головою ученого, с лицом рабочего, в одежде простого солдата!..»
Да, — делалось грустно Ольге, — тут выдумаешь какой угодно порошок. А не лучше ли открытку с лесочком, по которому спотыкается господин, придерживающий на поводке резвую… свинку! «Recherche des truffes а l’aide du cochon» (Поиск трюфелей с помощью свиньи.) Да, такая открытка поспешила к Илье.