Виктор Свен - Бунт на корабле
Я знаю, в чем дело. Канис, как и все немолодые гончие, плохо видит. И я знаю почему: они слишком напрягаются, всей силой «вкладываются» в гон зверя, и это напряжение, постепенно, ослабляет их зрение. Вот почему так настороженно смотрит Канис: для него мое лицо в плотном тумане, но его ноздри уже принесли ему сигналы прошлого. Он не видит мое лицо, но уловил мой запах, почувствовал мою атмосферу, и уже медленно двигается ко мне, слегка вытянув голову.
Я не выдерживаю:
— Кан! — кричу я. — Кан!
Я хочу еще что-то сказать и не могу. Тяжелый комок горячего вертится в горле, он мне мешает дышать, он мне делает так больно, что я готов разрыдаться.
Я не плачу, о нет! Но я уже ничего не моту видеть, таким туманом покрыты мои глаза в тот миг, когда на мою грудь падает тяжесть твердых лап собаки.
Потом я сел на скамейку. Канис положил свою голову мне на колени. Он смотрит мне в лицо, молча спрашивает о долгих, ненужно прожитых годах. Его пасть сведена судорогой радости. Он ждет, я… молчу…
Я хотел было встать и пойти в дом. Но Канис еще плотнее прижал свою голову к моим коленям. Глаза его сказали: «Подожди»! Я понял этот приказ и подчинился ему охотно. Это почувствовал Канис и глаза его стали мутными.
— Не надо, Кан… не плачь…
Это была его минутная слабость. Чтобы спрятать ее, он закрыл глаза. Склонившись к его уху, я очень тихо сказал, что сегодня, сейчас не время, нет, а вот несколько позже… завтра, послезавтра я расскажу своему Кану все, что было со мной в эти годы… Я обо всем расскажу, когда мы уйдем в старый, сосновый, казенный лес и под голубым небом будем совсем-совсем одни…
Мюнхен, 1956.
Пеночка
Такое было место любимое, у деревни Бобры. Справа задумчивой стеной начинается древний лес, впереди громадный луг, чуть влево — кустарники. И над всем этим до блеска чистое сентябрьское небо, по которому медленно двигаются, бродят, лениво пасутся белые барашки облаков.
Все это нужное для меня, очень интересное. На это смотрю я, и живыми кажутся покрытые охрой или киноварью листья осенних деревьев, среди золота и крови которых кой-где мелькнет изумительной яркости нетронутая зелень. Запутавшись в этой мозаике, глаз ждет, а что же будет дальше, чем закончится это торжество природы.
Тишиной и покоем закончится, думаю. Почему же так красива природа перед сном, (почему все такое яркое вокруг меня? Ведь скоро белым холодом оденется все и придет всему конец?
Понимаю, шепчу я, понимаю, почему расцветают леса своей последней, настоящей красотой. У них была своя жизнь, свои труды и заботы весной и летом. Теперь… и я затаиваюсь, умолкаю, слушаю. Что такое звуком чуть тронутой нежной струны шевельнуло воздух? Ах, вот она, совсем рядом со мной, малютка-птичка, пеночка присела на кустике. Самой себе что-то пропела. Потом кувыркнулась в воздухе, проглотила мошку и вернулась на тоненькую веточку. Веточка даже не вздрогнула. Потом блестящими глазками сверкнула туда-сюда, сорвалась и низко над землей заторопилась к следующим кустам.
Но я не ухожу. Я лесной житель и знаю многое, о чем и в книжках не прочитаешь. Я жду. Вот опять зазвенело что-то: прилетела другая пеночка. Посидела, и тем же самым струнным звоном что-то долго и взволнованно рассказывала. А потом заторопилась к кустам, вон туда. Я вынимаю компас и просто, так себе, смотрю: на юг держат пеночки.
В такие осенние дни я выхожу к полесской деревне Бобры и наблюдаю за пеночками, за малютками птичками. Я видел, как выстраиваются станицы готовящихся к отлету аистов и каждый раз поражался: они сами себе выбирают сильных и мудрых вожаков, около которых потом так уверенно сбиваются тысячи.
А вот пеночка — одиночка, великий индивидуалист, если пытаться объяснить все человеческими словами. В этой малютке, в этой пеночке собранный в комок инстинкт, концентрат уверенности только в себе. Пеночка не нуждается ни в чьей поддержке. Пришла осень, наступил срок, она сама, одиночкой, летит на юг. Сама для себя поет и сама отдыхает. От опушки к опушке, от кустов к кустам направляется она, настойчиво и уверенно двигаясь туда, к югу. По полету непотревоженной пеночки можно проверять компас…
Обо всем этом я рассказал гостившему у нас городскому человеку, профессору, который изумлял меня знанием тайн звездного неба. Этот человек был астроном. Он много лет из Пулковской обсерватории наблюдал за движением миров.
— Ну, вы меня поразили, — сказал он. — Покажите мне пеночку…
Мы несколько раз ходили к деревне Бобры, и он сам видел все это.
— Да, знаете, — вздыхал профессор, — это как в сказке…
А потом ему пришло время уезжать.
— Сведите меня еще раз к Бобрам, — попросил он. — Хочу попрощаться с удивительными маленькими мудрецами…
И мы пошли. Все утро, почти весь день мы стояли у кустов. Пеночек не было. Ни одной. Над нами проносились табуны уток. Недавние белые барашки облаков выросли, покрылись серой шерстью, сбились в отары и отарами сновали по небу, как бы не зная, где дождем сойти на землю.
— Нету, — вздохнул профессор. — Пеночек нет… Где же ваши пеночки?
Я посмотрел на лес. Увидев листья, до предела налитые золотом и кровью, я понял все. И ответил:
— Сегодня вечером или ночью начнут падать листья… К такому дню пеночки заканчивают свой перелет…
— Хм… — недоверчиво усмехнулся астроном. — Я понимаю точность, закономерную точность движения светил, я знаю, в какую секунду какой минуты какого часа будет затмение луны… Но тут… пеночки…
На рассвете я бужу профессора. Тороплю:
— Пойдем к лесу… Попрощаемся с сентябрем… Ведь сегодня поезд унесет вас к вашим трубам с диковинным оптическим оборудованием, к законам мироздания, которые вас никогда не обманывают…
Мы шли и говорили о том, что ночью было холодно: роса слезой висела на блеклой траве.
Еще не доходя до лесу, мы увидели на земле пестрый ковер листьев.
Ветра совсем не было, но отдельные листья, казалось, с болью отрывались от веток. Падали вниз они — медленно и обреченно.
— Мудрые пеночки… — тихо оказал человек привыкший следить за движением звезд…
Мюнхен, 1956.