Энн Ветемаа - Моя очень сладкая жизнь, или Марципановый мастер
— Я думаю, что знаю этого человека. Его часто показывают по телевизору. И какой же он молодой?.. И ты действительно веришь, что он сделает там твою сладкую выставку? Не будь смешным! Насколько мне известно, этого человека больше интересуют всякие затхлые и полусгнившие штуки. Там когда-то было что-то вроде экспозиции искусства трупа.
— Милая суровая Катарина, слушай меня внимательно! Я человек, который может сделать из марципана все, что угодно. Я могу, например, начать с чуточку заплесневелого куска хлеба и дойти до красноглазой трески со вспухшим брюхом, до прогнившей утки, давно издохших кошек и скелетов попугаев, покрытых последними остатками перьев. Я могу сделать их всех настоящими, разноцветными, абсолютно реалистичными…
— В это я верю…
— И представь себе, Катарина, подруга моя, разве не экстрапикантно то, что вся эта мерзость будет сделана к тому же из настоящего съедобного вещества, которое даже евреи высоко ценят как особенно кошерное, и — и это важнее всего! — самые рафинированные господа со своими дамами или шлюхами (пардон!) после выставки могли бы устроить невиданную и жутко оргиистичную трапезу, где каждый будет уплетать то, что захочет и посмеет. Исходя из возможностей своей нервной системы… Но, разумеется, за сумасшедшие деньги. Думаешь, газеты не ринулись бы описывать и публиковать фотоснимки этого своеобразного лукуллова пира пожирания, а?
— Может, и набегут, но ведь это… чудовищно проти-и-ивно.
— А может быть, как раз очень изысканно?
На эту тему мы поговорили еще немного и очень живо, причем я признался Катарине, что, к моему собственному изумлению, кое-что для меня просто органично, a priori неприемлемо. Отвратительны все гниющие вещи, отвратительно представлять половые отношения со своей матерью, Девой Марией или Святым Духом (и как это должно происходить?!). Ну да, конечно, я слышал об эстетике безобразия, но в эстетике безобразия есть патологически чувственное начало; это какой-то духовный онанизм, который мне еще более несимпатичен, чем физический. И я мог бы таскать… не знаю, мог бы — было бы смешно… но во имя независимости женщин носить плакаты с призывами я считаю вполне мыслимым. Если женщина осталась вдовой или вообще одинокой, ну, пускай на самом деле купит себе этот… По понятным причинам мы с Катариночкой в этот момент оба подумали об одном благозвучном музыкальном инструменте.
— Даже Библия советует мужчине взять жену, чтобы не терзаться похотью. И ты как феминистка уж наверняка согласишься, что все сказанное о мужчинах применимо и к женщинам.
— Естественно!
— Да, но где же взять партнера, не у всех в жизни все так хорошо складывается, как… — я несколько запутался, но Катарина закончила фразу: "у нас".
* * *— А как ты выкручиваешься с деньгами? — однажды поинтересовалась Катарина. Я сказал, что справляюсь. Мой дедушка совершенно верно сказал, что если человек умеет как следует делать какую-нибудь работу, то у него не будет недостатка в хлебе. Некоторое время я работал на "Калеве", но был там единственным мужчиной на дюжину женщин. Женское хихиканье и их нелепые разговоры ("Марципановый художник, думай, что говоришь!" — это, конечно, была реакция Катарины) быстро утомили меня; к тому же две молодые красильщицы марципана слишком уж желали приблизиться ко мне… Но я этого не переносил — в силу моего прежнего опыта это было исключено. Но еще важнее было все-таки то, что какое-то, поди знай, возможно, генетически унаследованное убеждение не позволяло мне мириться с оплачиваемым, рутинным казенным местом. Я создан независимым творцом. И эти возможности я — с присущей мне сообразительностью — нашел. Тогда марципаном, кроме МАЙАСМОКА, занимались еще в двух кафе — ПЯРЛ и ХАРЬЮ. (После войны его делали еще и в двух артелях.)
Против работы в МАЙАСМОКЕ у меня было какое-то предубеждение — ну как работать наемным рабочим в том месте, которое по праву должно бы принадлежать тебе самому?! И я выяснил, что в кафе ХАРЬЮ работал человек, который десятилетиями раньше служил в фирме моего отца, — его звали Острат или что-то вроде того. Я разыскал его и показал ему свои работы, уровень которых — честное слово, я не преувеличиваю — его поразил. Где я взял формы? Я рассказал ему всю правду, потому что он вызывал полное доверие. Рассказал я и то, что сам умею делать гипсовые формы и покрывать их изнутри серой, чтобы марципан не приставал к гипсу.
Об одном своем занятии я ему, естественно, не рассказывал, потому что тогда у меня еще были связи с передовым войсковым отрядом… Но вскоре они закончились. Выяснилось все-таки, что если от кого-то поступают одни только положительные данные, то в нем не будут заинтересованы до бесконечности. А так как мой генетический отец тем временем скончался за границей, то и о нашем свидании речи быть не могло. Руководители сменялись беспрерывно, и вскоре я уже не представлял интереса. Предвидя естественный ход вещей и не желая никого ставить в неловкое положение, я рассказал своему боссу, что планирую поступать на заочное отделение Тартуского университета изучать искусствоведение (я и в самом деле хотел этого, но так ничего и не сделал) и что в связи с этим мне хотелось бы завершить один период своей жизни. И мой босс меня понял. Особенно потому, что он сам в то же время вышел на пенсию. К тому же выплыл тот странный факт, что я никогда и ничего не подписывал. Был чем-то вроде свободного художника… Но возможно, что предназначенные мне деньги просто очень пригодились кому-то другому. Ведь было же сказано, что "у нас несколько системов".
Да что говорить об этих денежных делах — странно, но со временем я стал как бы стыдиться своей связи с Системой. Атмосфера переменилась, после двадцатого съезда, о культе личности сообщали такие факты, что по мне от ужаса бегали мурашки. Да и моему бедному дедушке пришлось ехать умирать в Сибирь из-за жесткости отвратительного тирана Иосифа.
Я постепенно и, разумеется, в полном соответствии с общим изменением общественно-политических установок перерос свои прежние убеждения. И всякий раз, когда я слушал речи Никиты Сергеевича, я тоже был примечательно открыт! Но все же не настолько, как в детстве в Оленьем парке. Что-то подсказывало мне, что эти вещи не останутся точно такими же, потому что этот прыжок, который называли "оттепелью", был таким неожиданным и резким, что по всем правилам логики можно было ожидать скорого отката. По крайней мере, какого-нибудь отката, потому что ни один двигатель не в состоянии вдруг долго работать на бешеных оборотах. Не говоря уже об обществе. И, следовательно, я тоже не могу измениться с бухты-барахты.
Из речей Никиты Сергеевича выяснилось, что система госбезопасности злоупотребляла своей властью. Это было для меня большим-большим разочарованием, которое я, однако, пережил довольно безболезненно. Вскоре мне даже уже и не верилось, что я каким-то образом был связан с этим мрачным, омерзительным серым зданием на улице Пагари…
Я купил себе кассету молодых поэтов,[5] читал Пауля-Эрика Руммо, Матса Траата и Энна Ветемаа. И во мне возникли совсем новые чувства. И большая любовь к моей маленькой многострадальной родине. Одним словом, быть эстонцем… и так далее по тексту.
А колесо времени медленно, но неумолимо крутилось все дальше и дальше. Что-то бурлило в обществе и, естественно, во мне, в художнике, честном зеркале общественных перемен. Что-то во мне искало выхода, тосковало по переменам; мое другое, мое истинное "я" уже не могло жить в прежней оболочке, которая вдруг оказалась сковывающей на манер железных доспехов — да, мои ощущения, пожалуй, можно было бы сравнить с порывом мотылька выбиться из скрывающего его серого саркофага куколки.
Я начал понимать, что мы, эстонцы, ужасно угнетенный народ. Именно русскими! Советский Союз — тюрьма народов. Сталин — земная реинкарнация Люцифера. Хрущев — лишенный художественного вкуса, заносчивый и невоспитанный кукурузник. А Брежнев — развалина-геронтократ.
Маленькому эстонскому народу нужно выйти из состава отвратительного Советского Союза!
Нам нужно свое правительство и — я же знаю, что до идеального общества человечество так и так не дойдет, — нам нужны и угнетатели нашей собственной национальности!
Пусть у нас будут свои богачи, на которых мы сможем уважительно смотреть снизу вверх, что бы они с нами ни делали… И нам самим тоже нужно стремиться попасть в их число!
О, великие перемены! Я уже шагал по городу вместе с защитниками памятников старины и книголюбами под нашим эстонским триколором. Как новый человек.
Шагая в ногу с соратниками, я вновь ощутил, что я открыт! Следовательно, я существую!
Однажды ночью я подкрался к тогдашнему еще важному государственному зданию и красным мелом написал на стене: "RUSSIAN GO HOME!"