Славомир Мрожек - Валтасар
Адам верил в меня с первой минуты. Верил, что я стану писателем. Для точности: такие же надежды он возлагал на многих молодых как во времена нашей дружбы, так и после моего отъезда из Польши. Прирожденный педагог, он редко ошибался. Я мог бы перечислить целый ряд поныне известных писателей — его воспитанников.
Переселялся я в июне 1952 года. Погода стояла прекрасная, а все мои пожитки умещались на кровати, которую мы с Хердегеном несли от улицы Пражновского до моего нового места жительства. Сначала шествовали по длинному бульвару, потом, миновав костел, — по улице Любич, под железнодорожным мостом, а после вдоль Плянт до Крупничей. По дороге много раз останавливались, усаживались на кровать и не спеша вели дискуссии. Оба молодые и многообещающие. Еще далеки были от нас заботы зрелого возраста, и впереди простиралось необъятное будущее.
Я поселился на пятом, последнем, этаже, во флигеле дома 22 по Крупничей улице. Вся квартира состояла из одной комнаты, к тому же маленькой — не больше пятнадцати квадратных метров, — и в ней могло поместиться лишь самое необходимое. Кровать стояла слева, шкаф — справа. За кроватью — кресло, один стул, стол и кафельная печь. В нише с левой стороны размещался микроскопический умывальник, и над ним — зеркало.
Окно выходило на запад. Далеко за городом виднелся курган Костюшко[94]. С задней стороны дома проходила Гарбарская улица, большой парк подступал под мое окно. Я видел верхушки тополей, кудрявые летом, голые осенью и зимой, и над ними — небо. Через семь лет, когда я покидал эту комнату, тополя поднимались уже выше крыши.
К моменту моего вселения в соседней комнате жил актер Эдек Рончковский; через несколько лет его сменил Тадеуш Новак[95]. Но у Эдека комната была больше моей. В общей прихожей стояли ящики для угля, на зиму. Вход — тоже общий. Существует легенда, связанная с Домом литераторов. Сразу после освобождения, когда повсюду царил хаос и многие дома стояли пустые, на Крупничую заявилась делегация Союза польских писателей. Дом во время оккупации служил гостиницей для немецких нефтяников. Этим объяснялась как планировка комнат, так и наличие Bierstube[96] — баварского ресторана внизу, — а также запас вин и крепких напитков, оставленный немцами. Писатели, хотя выбор помещения для будущего Дома литераторов был неограниченным, задержались на Крупничей, 22, пока не уничтожили все запасы. И… остались здесь навсегда.
Таким образом я свел с Союзом писателей — а также с соседями — более близкое знакомство. На втором этаже, с фасада, в двух комнатах размещалась канцелярия. В первой комнате сидела секретарша, в другой — председатель правления, тогда — Стефан Отвиновский. В главном здании проживали разные лица, некоторые — на протяжении всех лет моего там пребывания — очень колоритные. Тоже с фасада — Ханна Морткович-Ольчакова с матерью и подрастающей дочкой, Тадеуш Квятковский с женой-актрисой и дочкой. В первом флигеле — Стефан Отвиновский и Эва Отвиновская, Мариан Проминский с женой и сыном. Легендарный и, к сожалению, пишущий бывший партизан Сконечный с женой и поэт Ожуг. Во втором флигеле — Полевка с женой и сыном, Киселевский с женой и сыновьями, Барнась и Ежи Бобер с женами, Мачей Сломчинский и Лидия Замков, а также Адам Влодек и Вислава Шимборская.
Правая половина первого флигеля была предназначена, в основном, для одиночек: Эдек Рончковский, Тадеуш Новак, Славомир Мрожек, Ежи Гордыне кий и Ян Зых[97].
Не имеющий отношения к литературе плебс проживал в безымянном флигеле напротив моего окна. В крохотные — еще меньше моей — комнатки поднимались по железной винтовой лестнице. По субботам в них происходили попойки. Долгие годы там заправляла пани Лёля — карлица, страшная как смертный грех, но очень обаятельная. Она жила с профессиональным вором, намного моложе ее, — он отличался смазливой физиономией и весьма сомнительными манерами. Пани Леля была мастерицей на все руки, удивительно трудолюбивая, жизнерадостная и большая выдумщица. Позже, уже после ее смерти, профессор полонистики Бронислав Май сделал ее главным персонажем своих невероятно смешных монологов под общим названием «Как я сожительствовала с литературой и искусством».
В девяностых годах в краковской прессе появились статьи с требованиями к магистрату купить Дом литераторов и после реставрации взять здание под охрану как «значительный памятник культуры Кракова». Предлагалось создать в обновленных помещениях «Литературный музей краковских писателей» — с натертыми до блеска полами, обязательной дирекцией, одетым в униформу персоналом и определенными часами посещения (ежедневно, за исключением понедельника). Сама мысль о «школьных экскурсиях из Пшемысля», посещающих мою мансарду, показалась мне такой же смешной, как монологи Бронислава Мая. К счастью, выступления на эту тему прекратились.
Мои отношения с Адамом Влодеком еще больше упрочились с тех пор, как я поселился с ним по соседству. Он не скрывал, что одна из его целей — мое вступление в партию. Вспоминал об этом все чаще, а я, чтобы его не обидеть, поддакивал: «А может, правда, вступить?» Но одна мысль об этом приводила меня в ужас. Партия, откровенное изобретение большевиков, — нет, это было мне не по душе. Как и вообще полякам — тогда, в 1952 году. Одно дело — прогрессивные взгляды, это еще как-то укладывалось в польскую ментальность. Земельная реформа или, на худой конец, польско-советская дружба — еще куда ни шло, но только не партия.
Однако все в моей жизни тогда вело к тому, чтобы стать мне партийцем. Прежде всего характер моей работы в «Дзеннике». Я преуспевал. Мои тексты из чисто репортерских все больше превращались в публицистические. Меня все чаще освобождали от «трудовой дисциплины», и я оставался дома писать важные статьи на очень важные темы. Выход на довольно широкую общественную арену привел к результатам, для меня весьма неожиданным: «Если этот малый пишет искренне, почему он не вступает в партию?» И вопрос дополнялся тезисом: «Он так пишет на всякий случай, но в партию не вступает, ибо, если что-то вдруг изменится…» Нужно помнить, что в 1952 году вот-вот ждали войны между Советским Союзом и остальным миром. По крайней мере, в Кракове. И действительно, тут-то и зарыта собака.
Как я уже писал, после моего триумфального, как мне казалось, репортажа о Новой Гуте вокруг образовалась пустота. Исчезли почти все. Все, кто был мне дорог. Друзья детства и те, которые появились позже. Исчез Тадеуш Бжозовский и другие, менее близкие знакомые. Я пребывал в наивном изумлении. И на этих «всех» очень обижался.
«Как же так? — вопрошал я. — У меня полно рецептов спасения человечества — и вот ваша благодарность? Я тут каждый день доказываю в „Дзеннике“, что единственный путь — марксизм-ленинизм-сталинизм, что для нас это единственный выход, а вы так со мной обращаетесь? Хорошо, раз такое дело — запишусь в партию вам назло. Отомщу вам. Будете знать, что я не шучу».
Это говорит только об одном: о моей тогдашней, стыдно сказать, беспредельной инфантильности. Я обиделся на польскую общественность за то, что она не желала признавать мою правоту. Если бы еще я открывал польскому обществу что-то новое, интересное, я бы меньше его раздражал. Но только потому, что в Польшу пришла Красная Армия, я, двадцатилетний недоучка, навязывал читателям то, что было известно миру уже сто лет. И навязывал страстно, поскольку вообразил, будто открыл секрет гуманности и поскорее хотел поделиться этим секретом с людьми.
Но в партию все же не вступал.
К осени 1952 года снова нависла угроза армии, а с армией шутки плохи. Даже мои наиболее известные молодые коллеги боялись призыва.
Я почти опоздал. И начал лихорадочно подыскивать вуз, где количество абитуриентов не превышало бы многократно количества доступных мест. Наконец нашел: факультет африканских, восточных и дальневосточных языков.
Я сдал экзамены в третий раз в своей жизни. Прекрасно понимая, что придется уже в третий раз ходить на слишком хорошо знакомые занятия по военной подготовке. Раз в неделю, в субботу, одетые в военную форму, мы должны были собираться на Блоне[98], где нам предстояло обучаться стрельбе, а также участвовать в учениях по обороне страны и противоатомных учениях, ставших уже легендарными среди студентов вследствие тупости офицеров. Потом раз в год, в каникулы, приходила по почте повестка: такому-то явиться на станцию такую-то с запасом сухих продуктов на два дня. Цель — двухмесячный выезд на секретный полигон где-то в Польше. Только там мы могли узнать, что такое настоящая армия. И так целых пять лет. Нет уж — поступить, получить отсрочку от армии и поскорее исчезнуть. Беспокоиться будем потом.
И началась учеба в Ягеллонском университете. Поступивших оказалось немного, человек пятнадцать. Среди них — будущий профессор Войцех Скальмовский. Спустя много лет я встретил его на приеме в Соединенных Штатах. Он остался в эмиграции и живет теперь в Брюсселе. Помню, что лекцию о языке суахили читал маленький старичок, кажется большая знаменитость. В общем-то, факультет был симпатичный, но не для моих прозаических целей. Я получил нужные мне документы, отметился в армии, а потом покинул университет.