Корнель Филипович - День накануне
Работаю я как-то в мастерской, стою себе у тисков, где зажат кусок железа в форме большой буквы Т, из которого потом выйдет какая-то формштанца.[14] Передо мной лежит чертеж, переведенный на кальку, и я вижу, как эта штука должна выглядеть. Чертеж придавлен четырьмя гайками, чтоб не сворачивался. Указано, что длинное плечо формштанцы должно быть толщиной 31,4 миллиметра, а короткое — 22,1. Я медленно вожу по заготовке плоским напильником и время от времени поднимаю голову — ищу глазами капо. Если он, заложив руки за спину, поворачивается и идет в другой конец мастерской, я перестаю пилить, опираюсь на тиски и мгновенно засыпаю, а очнувшись спустя полминуты, снова смотрю, где капо. Все у него за спиной перестают пилить, но он этого не слышит, потому что в мастерской стоит адский шум. А может, услышал? Он оборачивается, и я опять принимаюсь пилить. Мне страшно хочется спать, ноги подкашиваются, веки словно налиты свинцом. Я могу работать с закрытыми глазами, от этого становится немного легче, я как будто вздремнул, но приходится быть чертовски внимательным, чтобы не спилить лишнего. Мне даже думать не хочется, что будет, если я испорчу заготовку. Так что я ослабляю зажим тисков, вынимаю формштанцу и проверяю штангенциркулем толщину. Нужно спилить еще 2,1 миллиметра, с этим можно возиться до полудня, но упаси бог запороть работу — тогда мне крышка. Будь у меня табак, я бы закурил и на час отогнал сон, но табака нет. Я оставил его в бараке, спрятав на нарах в дырку от сучка. Теперь я беру с собой на работу не больше чем на две цигарки — в последнее время участились обыски. Я уже курил сегодня, а остаток отдал одному заключенному, пообещавшему принести мне после обеда бумаги на самокрутки. Я шарю рукой в кармане, потом выворачиваю его наизнанку, но там нет ни крошки. Я усну, если не закурю, ноги подо мной подломятся, и я врежусь головой в станок, как уже однажды случилось. Откладываю напильник, подхожу к капо, который теперь стоит повернувшись в мою сторону и смотрит на меня.
— Капо, мне надо выйти.
— Ты сегодня уже выходил.
— Я мочевой пузырь застудил.
— Ну иди, но смотри: у тебя пять минут!
С этим капо жить можно, проблем с ним у меня пока не возникало. Пять минут — это очень много. Я выхожу из мастерской, иду по направлению к сортиру, но за углом сразу сворачиваю к бараку. Потихоньку приоткрываю дверь. В столовой пусто, на столах перевернутые вверх ножками табуреты, за перегородкой, там, где обитает староста, негромко наигрывает радио. Он, наш ненормальный староста, наверняка лежит, как обычно, на нарах и слушает радио, а кот примостился у него на груди. А может, его вообще там нет, он мог пойти на инструктаж, радио все равно играет целый день. Помощников тоже нет, видно, отправились за хлебом. Теперь мне надо проскользнуть в спальню; к счастью, мои нары рядом с дверью. Я снимаю башмаки, беру их в руки и бесшумно двигаюсь к двери. Подойдя вплотную, замираю и прислушиваюсь: кажется, пусто — не слышно ни шагов, ни разговоров. Но нет, что-то там происходит: минуту спустя я слышу тупой, приглушенный стук, словно кто-то рубит капусту или шинкует лук. Я не могу больше стоять под дверью, в любой момент меня могут засечь, нужно наконец либо решиться и войти, либо вернуться. Я рассудил, что, если туда кто-то вошел, значит, как и я, собрался сделать что-то недозволенное, и бояться мне нечего. Все же, на всякий случай, дверь я открыл так, чтобы меня не увидели и не услышали, — проник внутрь словно призрак, который способен проходить сквозь стены. Сделал три шага и встал за своими нарами так, чтобы меня не заметили оттуда, откуда доносились эти странные звуки. Впрочем, признаюсь, мне было любопытно, что там можно увидеть: так уж устроен человек — страшно, но посмотреть хочется. И вот я медленно высовываю голову из-за нар и направляю взгляд в ту сторону. Сначала не могу ничего разглядеть, но, передвинув взгляд на сантиметр вправо, потом вверх и влево, ловлю, будто в прицел, маленький, узкий просвет между нарами и вижу улыбающиеся разгоряченные физиономии помощников старосты. Они стоят радом, плечом к плечу, и что-то делают на доске, выломанной из нар: не сводя с нее глаз, дружно по ней колотят. Чуть подняв голову, чтобы увидеть, что там у них, внизу, я различаю их руки с ножами и лежащий на доске продолговатый окровавленный кусок мяса.
Раз я об этом пишу, значит, я выжил, пережил то, что произошло потом, и дождался конца войны. А что, собственно, произошло? Вначале ничего. Табак из тайника я, естественно, брать не стал, выскользнул из спальни так тихо, как только мог, и вернулся в мастерскую. Сон точно рукой сняло, голова была ясная и чистая. Я стоял у тисков и работал так старательно, что мастер — немец из вольнонаемных, который часом позже принимал у меня работу, проверив углы и размеры, сказал «schön»[15] дал мне новое задание. Но когда в двенадцать мы все собрались на обед, двери нашего барака оказались заперты. В окно было видно, как помощники разливают суп в расставленные на столах миски, но внутрь нас не впускали. Потом дверь открылась, и на пороге появился наш староста с помощниками. Лица у помощников были взволнованные, брови насуплены; оба грозно на нас смотрели. Староста был спокоен, взгляд его мутных глаз был устремлен поверх наших голов вдаль. Он стоял заложив руки за спину и казался еще более худым и длинным.
— Сегодня в мое отсутствие, между девятью и одиннадцатью, в бараке было совершено преступление, — сказал он и на минуту замолчал, подняв вверх правую руку, в которой была зажата черно-белая окровавленная кошачья шкура. Описал в воздухе полукруг, чтобы мы могли лучше ее рассмотреть, и продолжил: — Поверьте, для всех было бы лучше, если бы в мусорном ящике нашли труп одного из вас. Никаких сложностей не возникло бы, потому что мы в лагере, а здесь не существует таких дурацких понятий, как убийство. В лагере нет людей, есть только номера, которые вычеркивают. Но в моем бараке совершено злодеяние: убито животное. Даю вам срок до обеда. Один из вас должен немедленно признаться в совершенном преступлении. Я оставляю за собой право поступить с ним так, как он заслуживает. Тот, кто укажет мне на преступника, неделю будет получать добавку супа. Если в течение пяти минут виновный не признается или не будет выявлен, мы немного разомнемся перед едой… Можете быть уверены, после обеда несколько порций супа останутся нетронутыми. Выбирайте, я жду.
Староста замолчал, посмотрел на часы, потом повернул голову и уставился за колючую проволоку, на одиноко стоящую в поле сосну. Помощники сверлили нас взглядами, лица их не сулили ничего доброго. На мгновение их глаза задержались на мне. Конечно, я не получил этой недельной добавки супа. Нет-нет, вовсе не потому, что я побрезговал лишней порцией или ролью доносчика. Право, это смешно. Просто круговая порука была мне более выгодна, вероятность попасться составляла сто к одному. А если бы я донес на помощников, староста все равно бы ничего им не сделал, ну, может, съездил разок по роже и выкинул из барака. Но тогда мой шанс выжить был бы ничтожен: считай, сто против одного, и не в мою пользу. Уж они бы меня нашли. Человека ведь достаточно разок стукнуть в потемках по макушке гаечным ключом — и готово. Это, кажется, даже стоило недорого — пайку хлеба.
Конечно, «разминка» была, помощники пинали нас, а староста ходил между нами и бил кого ни попади обрезком газовой трубы. Одному сломали ключицу, у другого что-то лопнуло в животе, то ли желудок, то ли селезенка. А я как-то удачно вывернулся — и выжил. Может, вместо меня погиб кто-то другой, более слабый, но мне-то что до этого? Я никого не убивал, я просто не хотел, чтобы убили меня. В лагере справедливости нет. А раз нет справедливости, нужно рассчитывать только на себя и только о себе думать.
Белая рука
(перев. С. Равва, 2002 г.)
Каждый день в пять утра мы маршировали по улицам этого немецкого города. Сначала шли по дороге между домами с остроконечными красными крышами и стенами, покрытыми серой штукатуркой. В это время окна были закрыты ставнями с вырезанными в них сердечками. Дома были отгорожены один от другого садиками и разделены заборами. В садиках на чисто прополотых грядках, посаженные ровными рядочками, росли морковь, горох и шпинат. Земля под ними была голой и серой. Люди, работающие на этой земле, следили, чтобы ни одно бесполезное растение не пустило там корни. Они пололи, окапывали, рыхлили землю, как только выдавалась свободная минута. В садиках росли и фруктовые деревья. Яблони уже отцвели, и бледно-розовые лепестки устилали землю вокруг. Иногда из домов выходили мужчины, ведя за руль велосипеды, прислоняли их к ограде, закуривали трубки или наклонялись, чтобы заколоть прищепками брюки. Потом садились на велосипеды и, не глядя на нас, уезжали — равнодушные, прямые, медленно крутя педали.