Юрий Герт - Кто если не ты
— Ковер придется передвинуть, чтобы не было так заметно...
В гостиной уже накрыт стол на три прибора.
— Макс, обедать! Машенька, можно подавать первое!
Максим Федорович откладывает газету, придвигает стул. Игорь садится напротив. Его все сегодня злит — и домработница, девушка с мясистым и тупым лицом, она, как обычно, не ставит, а роняет кастрюлю, едва не выплескивая щи на скатерть... И отец. Полосатая пижама обтягивает его крупное, плотное тело. Он ест неторопливо, но с аппетитом, как голодный, усталый человек, когда ему наконец уже некуда спешить,
— Еще, Максик?
— Да, пожалуйста, Любок...
— А тебе, Игорь?
Одно и то же — каждый день! Как будто не известно, что Игорь никогда не просит прибавки!
Максим Федорович задерживает перед ртом ложку с обвисшими капустинками, в его спокойных серых глазах вспыхивает легкий юморок:
— Дипломат обязан иметь резиновый желудок. Дипломатические обеды,— он шумно схлебывает и возвращает ложку в тарелку,— на них приходится отстаивать честь своей страны...
— Я думаю, в дипломатии это не самое главное,— не глядя на отца, говорит Игорь.— Иначе ты был бы первым соперником Вышинского.
Отец молчит. Он ест, старательно работая челюстями, как будто пережевывая остроту сына, и на широких, в оспинках, скулах туго вспухают и опадают желваки.
— Однако ты можешь быть и повежливей, Талейран...
Игорь сосредоточенно разглядывает зубцы вилки. Мать спешит замять дерзость сына:
— Сегодня у нас на второе — отбивные, ты ведь любишь отбивные, Макс...
Ей тяжело смотреть на Игоря: сегодня он так мрачен, хорошо, что она промолчала про ковер... Нервный ребенок, весь — как напряженная струна... Не болен ли он?..
— Ты поссорился с Бугровым, Игорь?
— Нет.
— А мне показалось...
Игорь, не отвечая, ковыряет вилкой отбивную.
— Между прочим, он какой-то диковатый, твой Бугров. Да это и понятно... Кому было заниматься его воспитанием?.. Без родителей...
— Но когда воспитанием занимаются слишком много...
— Макс! — предостерегающе восклицает Любовь Михайловна.
Муж умолкает. Но Любовь Михайловна не в силах побороть нарастающего раздражения против новых приятелей сына — она чувствует: между ними что-то сегодня произошло...
— А этот... Его друг... Я уже несколько раз хотела напомнить ему, что, входя в дом, полагается по крайней мере вытирать ноги... После него Маше всегда приходится мыть пол.
— Что же, ведь не ты моешь... А она за это и получает деньги.
— Игорь, не груби! А о твоих товарищах я скажу, что им не хватает самой элементарной культуры, и если ты им как-нибудь намекнешь, то они тебе будут впоследствии только благодарны...
— Не слишком ли быстро ты оцениваешь людей?..
Она еще пытается сдержаться.
— Не смейся, Игорь, я замечаю...
— Грязные сапоги?..
— Не только! — щеки Любови Михайловны покрылись густыми красными пятнышками, словно целый рой пчел вонзил в них ядовитые жальца.— Я замечаю, за последнее время ты стал невыносимо груб и бестактен!
— При чем же здесь они? Может быть, это влияет погода.
Нож замирает в руке Максима Федоровича:
— Игорь, с тобой говорит мать.
— Матери тоже должны рассуждать логично,— он будто со стороны прислушивается к себе и любуется своим хладнокровием.— Если к ним с пеленок не липли с английским языком или музыкой,— это еще ничего не значит. У Гольцмана отец работает в море, а их — пятеро, и едят они не отбивные, а воблу на завтрак, обед и ужин...
По мере того, как Игорь говорит, у Любови Михайловны все шире раскрываются глаза, кончики загнутых ресниц уже касаются самых бровей:
— И это твои друзья! Я не хочу, не хочу больше о них слышать!
Игорь знает: каждое слово — как новый укол шприцем, проникающим глубоко под тонкую, чувствительную кожу, и ему кажется, что он кому-то мстит неудачно, глупо и неизвестно за что, но не может остановиться.
— Бугрова не учили тарабанить на пианино, но ведь из меня не получится ни Лист, ни Рахманинов! А он написал гениальную поэму. Хотя его мать умерла, когда ему не было и двенадцати, а отца расстреляли как врага народа... Что дальше?.. И вообще: если я нашел ребят, которые мне нравятся, они будут ходить к нам, и пачкать пол, и делать все, что угодно, пока я сам этого захочу!
Смесь крика и слез.
— Макс, ты должен сам поговорить с твоим сыном!
В тарелках стынут остатки обеда. Максим Федорович, стоя у дивана, на котором тихо стонет жена, отсчитывает на свет капли. Что-то вроде жалости вдруг сжимает сердце. Броситься к матери, приникнуть к ее коленям и выплакать, выкрикнуть всю душу...
— Кстати, ты упомянул об отце своего товарища... Кем он был до того, как...
Но Игорь не дает отцу договорить:
— Редактором газеты. Что дальше?.. Я уже сказал, что не позволю никому вмешиваться в мои дела!
Он слишком возбужден, чтобы заметить, как у обычно невозмутимого Максима Федоровича звякнула о стакан пипетка и как странно переглянулись они с женой...
Поворот ключа. Только не обращать внимания. Все эти сцены давно известны. Пора придумать что-нибудь новое! В нижнем ящике стола, под грудой книг — пачка папирос. Игорь садится к печке. Угли уже успели покрыться легким, дрожащим пеплом. А впрочем — пусть! Он бросается в шезлонг, и дым струится к потолку. Пусть знают! К черту!
Что он там нагородил об этой несчастной поэме? Со всеми потрохами она не стоит такого шуму! Он мог бы сам написать десять таких поэм! Но к чему? Закинув ногу на ногу, он всматривается в зеркало. Холодный, умный блеск глаз, высокий лоб, тонкие губы... Когда-нибудь в такой позе сфотографируют знаменитого дипломата, триумфатора, победителя в дипломатических битвах на мировых конгрессах!.. Прямо на него смотрит Наполеон, сурово сложив руки на чугунной груди. Игорь встает и повторяет перед зеркалом позу Наполеона. Худенькая мальчишеская фигурка... И все-таки в ней что-то есть! Он вновь усаживается в шезлонг — и они долго смотрят друг на друга — Наполеон и Турбинин. Потом статуэтка летит на тахту. Какая тоска! Какое одиночество!..
На другой день Игорь первый сделал шаг к примирению:
— Ты вчера обиделся... Зря. Я не хотел...
Клим перебил его:
— Ты прав. Я получил вот это...
Игорь на уроке прочитал рецензию, присланную из толстого журнала. В ней было сказано почти то же самое, что он сам говорил вчера Бугрову. Игорь даже не заметил, что речь идет о другой поэме, о «Яве в огне»... Подавляя в себе злорадное удовлетворение, Игорь пробормотал несколько сочувственных слов.
— Что же теперь ты намерен делать?
— Продолжать! — отвечал Клим воинственно.— Продолжать в том же духе! Думаешь, я сдался?
18
В десятом завели специальную тетрадь для учета успеваемости класса. Выпустили несколько «Боевых листков», написанных языком военных сводок Информбюро. На комсомольских пятиминутках подводили итоги дня, обсуждали каждую двойку. Первая неделя прошла неплохо, на второй пятиминутки начали растягиваться на целый час. На третьей разразился скандал.
...Сдав тетрадь с контрольной по тригонометрии, Клим вышел из класса. В коридоре уже собрались ребята, которые кончили задачу раньше. Он проверил ответ — правильно. И у всех ответы совпадали, хотя задача попалась трудная и запутанная. Клим испытывал ту чудесную беззаботную радость, которая овладевает человеком после хорошо выполненной работы. И самое главное заключалось в том, что всю контрольную — он зорко наблюдал за классом — всю контрольную он не видел, чтобы кто-нибудь шпаргалил!..
— Как, Игонин значит, и без подсказок можно?..— весело подмигнул он и рассмеялся.
— Иногда можно,— застенчиво согласился Санька, и глаза его зыркнули в сторону.
Однако Клим вовсе не собирался вспоминать старые грехи.
Он отошел к ребятам, окружившим Шутова. Тот рассказывал об Алехине: как Алехин играл на тридцати досках вслепую и не потерпел ни одного поражения. Теперь, когда Клим ощущал себя победителем, он уже был настроен более миролюбиво к Шутову. Ему даже пришла мысль поручить Шутову провести в классе шахматный турнир. А что? Шутов отличный шахматист...
Он увлекся этой мыслью о турнире и размышлял о нем, пока не хлопнула дверь: из класса, как из парной, выскочил Боря Лапочкин. Его жиденькие волосенки взмокли, лоб потно блестел. Он устало отдувался:
— Ф-фу, думал — все, засыпался... Чего ты тут накрутил, Гоша?
Он осекся: Игонин с силой ткнул его локтем в бок. Но было поздно.
Так вот оно что! Закусив губу, Клим смотрел на смятый листок в перемазанных чернилами пальцах Лапочкина. Значит, раньше таились от учителей, а теперь...
— Ну, что ты...— робко забормотал Лапочкин, комкая листок.— Я же ничего... Я же только в конце, проверить хотел...
Клим ощутил на себе тяжелый, насмешливый взгляд Шутова.